Я!…
Я замираю.
* * *
Он лежит, позади тянется след крови. Белый и как будто… сломанный, что ли?
Все будет хорошо. Даже если не будет.
Я опускаюсь рядом с ним на колени – так, что ударяюсь об пол, поднимаю его на руки. Голова Тарквиния откидывается… Нет, думаю я, нет! Он всего лишь задремал, старый соня.
– Тарквиний! – зову я.
Морщинистые веки прикрыты, словно он задремал. Я прижимаю к себе его голову, пытаюсь поднять тяжелое, какое-то неудобное тело.
Не умирай. Не смей умирать!
– Старик, – зову я. Провожу по седым волосам. – Старик!
В груди – рукоять ножа. Я боюсь ее задеть. Я тянусь к ней… одергиваю себя. Нельзя. Иначе он истечет кровью.
– Кто-нибудь! – кричу я. – Сюда! Слышите?!
За окном шумит ветер. Я слышу щебет птиц.
Тарквиний вдруг вздыхает. Еще жив. Сначала я думаю, что это кажется, но он с усилием открывает дрожащие старческие веки.
– Госпо… Гай… – Он делает попытку встать, но я держу его. – Я за… дремал… простите.
– Чтоб тебя, старик! Ну почему с тобой всегда одни неприятности? – говорю я и чувствую, что у меня дрожит челюсть. Глаза режет от слез. – А?
Молчание. Тишина в эфире.
* * *
Я не знаю, зачем люди это делают. Всегда трудно понять. Вот ты вглядываешься в свое отражение в воде пруда – а там какой-то идиот на тебя смотрит и плавают равнодушные карпы. Или мурены с угрями змеятся в тусклой воде. А ты изгибаешься в воде с глупым видом и думаешь: тебе скоро тридцать, и тога тебе не идет.
Я говорю: ну что за ерунда… Потом выхожу в сад и сажусь у фонтанчика. Здесь бы могла сидеть та черная нянька Туснельды. А рядом бы охал Тарквиний и ворчал, что у него болит спина… или бок… или еще что-то… и пить хочется, а вина молодой хозяин не дает… не ценит он меня, а я для него…
А нянька бы говорила: старый дурак, дай я тебе потру спину.
«Это всего лишь раб». Старый, глупый, вечно ворчливый раб.
Я сижу на скамье около фонтана и смотрю, как переливается вода. Каменная чаша заполнена вровень с краями. Вода плещется и стекает по стенам чаши, оставляя мокрые следы, наполняет бассейн.
Кажется, вокруг все темнее и темнее. Я поднимаю голову – нет, небо ясное. Моргаю.
Бешено пахнут цветы – азалии, кажется. Запах наплывает на меня волнами и клубится, в ночном воздухе борются друг с другом ароматы тамариска и розы, и эти мелкие красные… забыл, как их.
– Смешно, – говорю я.
«Я отправлю тебя в пекарню, глупый старик», – сказал я ему тогда.
Стыд пахнет цветами. Почему нам всегда так нестерпимо стыдно перед мертвыми?
Вода льется в чашу, расходится широкими кругами к краям… стекает по стенкам.
– Господин, что с вами?
Я поднимаю голову. Передо мной стоит та молоденькая рабыня, что шла с корзиной белья. На ее лице – ужас. Потом я смотрю на свои руки… свою тунику…
Багровое.
– Это не моя кровь, – говорю я.
* * *
«Ты ворошить пепел. Не надо».
Слова юной германки. Туснельда, Туснельда.
Похоже, пепел уже разворошен. И теперь летит мне в лицо – без всякого моего участия.
«Ты много не знать, римлянин». Но я – узнаю.
* * *
– Легат!
Кто-то стоит передо мной и зовет меня. Я вижу только ноги в зашнурованных мягких сапогах, такие носят офицеры легиона. Я нехотя поднимаю взгляд. Туника с двойной красной полосой, медный панцирь…
– Кто вы? – говорю я.
Латинянин. Невысокий, жилистый – кажется, его хорошенько просушили на солнце. Волосы с сединой, лицо, изрезанное вялыми морщинами. Крупная бородавка на левой щеке.
– Дидий Цейоний, префект лагеря, – представляется он. Красавчик, м-мать.
Я обдумываю его слова. Медленно, словно это что-то мне совершенно незнакомое.
– Какого лагеря? – спрашиваю наконец.
– Девятнадцатого легиона, – говорит Цейоний. Он удивлен. – Вы не ранены, легат?
– Нет, – говорю я. – Кажется, нет.
На самом деле я не знаю.
У старика в волосах застряли куски цветной штукатурки. Я протягиваю руку и убираю их – один за другим. Бросаю в сторону. Они падают на пол и разбиваются. Синие и красные… Синий – цвет смерти.
– Легат?
Я поднимаю голову. Префект лагеря Цейоний все еще здесь и продолжает болтать:
– Мне жаль, легат. Мои люди оцепили дворец. Убийца не уйдет далеко, я обещаю. Вы в порядке?
Я моргаю. Глаза болят. В левом – словно застряла крошечная пружинка. И дергается. И вместе с ней дергается веко.
Потом я понимаю, что должен что-то сказать.