А.К.: И вот я, молодой еще человек, проживший сколько-то в несознательном возрасте в Москве, а потом тринадцать лет в Капустином Яре, в военном городке при первом советском ракетном полигоне, там начавший и кончивший школу, потом десять лет в Днепропетровске — я, конечно, смущаюсь и говорю: «Да мне все же Аксенов нравится». Ну и все — крест на мне, я подаксеновик и для официальной идеологической власти, и для неофициальной, даже антиофициальной эстетической интеллигентской власти, для общественного мнения в довольно широком узком кругу… А я ведь, стыдно сказать, и Платонова-то впервые прочитал при вышеописанных обстоятельствах… А где я его до этого мог прочитать?! В военном городке?
Е.П.: Да-а… А тут ты говоришь, допустим, чтобы показать, что ты тоже не валенок: «А я читал “Раковый корпус”».
А.К.: Ну и что? Вполне мог налететь на снисходительную усмешку: «Так, романчик просто… Традиционализм…» Тогда я мог бы добавить: «И Бунина я люблю…» И опять налететь на полупрезрительное: «А ты Набокова вообще-то читал?..» Вот что такое был столичный снобизм, которого, слава богу, мы были лишены и поэтому, как тысячи других молодых людей нашего поколения и постарше нас, стали подаксеновиками. Мы потом добрали информации, потом Добычина прочли с Набоковым, но к этому времени уже заскорузли как подаксеновики, уже нас было довольно трудно обратить в другую веру. Оказалось, когда мы уже вызрели как подаксеновики, читать можно что угодно, отдавая должное, но это уже на основу не влияет. Знаешь, что такое Аксенов и аксеновская литература и для меня, и для тебя, и для многих в мировоззренческом смысле? Это как бы прививка, чтобы человек был эстетически, литературно здоров. Вот ты едешь куда-нибудь в тропические страны, и тебе надо сделать прививку — ты слегка переболеешь, но уже там тяжело не заболеешь. И «прививка Аксенова» — это была именно прививка, ты уже не станешь сумасшедшим и не объявишь, что, кроме Платонова или Набокова, другой литературы нет вообще.
Е.П.: На этом можно было бы и закончить про подаксеновиков…
А.К.: Нет, у меня есть еще одно соображение. Или два… Я вот о чем: а в какие стороны потом пошли те, кто в свое время стали подаксеновиками, и те, кто были антиподаксеновиками? Мне кажется, что подаксеновики — постаревшие, подначитавшиеся, кое-что сами написавшие — стали людьми традиционной культуры, как это теперь называется, мейнстрима. А антиподаксеновики склонились в сторону контркультуры, и последние поколения антиподаксеновиков — которые даже не осознают себя антиподаксеновиками, они просто шестидесятников терпеть не могут и считают успешными проходимцами и бездарями — они стали, если можно так сказать, подлимоновиками.
Е.П.: Нет, слушай, ну как же можно было бы назвать Величанского подлимоновиком?
А.К.: Я же говорю о новых поколениях подаксеновиков. Но вообще движение всех антиподаксеновиков в сторону контркультуры мне представляется очевидным.
Е.П.: Мне кажется, ты переоцениваешь роль Лимонова…
А.К.: Да при чем здесь Лимонов, не в нем дело. Просто для многих сравнительно и совсем молодых Лимонов — это символ контркультуры. Он как раз достаточно прост, чтобы стать символом, а контркультура в нем нашла легко усваиваемый образец — биография, тюрьма, то-се… А вообще контркультура много разного впитала, или, точнее, контркультура в разных людях воплотилась. От того же Лимонова до Севы Некрасова…
Е.П.: Хотя они все абсолютно разные.
А.К.: Но у них есть общее: все они неприятие официальной советской, а потом и постсоветской официальной, мейнстримовской культуры превратили в неприятие культуры вообще.
Е.П.: Спорный тезис, спорный, прямо скажу.
А.К.: А ты не спеши, ты подумай. В этой нашей контркультуре много разных людей нашли утешение, и действительно изгои всяческие, эстетические и идеологические, и просто неудачники, делающие гордое лицо… Вот мой друг-художник — не знаю даже, где он сейчас, несколько лет назад, после Израиля и Америки, обосновался в Испании, в Барселоне, и перестал отвечать на письма. Жив ли? Люди-то мы старые… Вот он, как я уже тебе говорил, делал эскизы конфетных коробок по подряду художественного комбината, зарабатывал там кое-какие деньги, а дома занимался настоящим искусством, то есть своим любимым концептуализмом. Все мастерил какие-то композиции из разобранных старых часов… Но когда власти разрешили в качестве послабления после «Бульдозерной выставки» открыть зал для неофициальных художников, которых в целях затемнения общей картины назвали почему-то графиками, — ну, знаменитый зал на Малой Грузинской, — друг мой презрительно скривился и процитировал, конечно, насчет поэзии, ворованного воздуха и прочее… А я ему говорю на это — черт знает, чего меня за язык дернуло — говорю: «А ведь тебя, Толя, просто на Малую Грузинскую с твоими пружинами и шестеренками не взяли…»