Образ Валентины же, пусть и расплывчатый, но все равно преисполненный женственности и изящества, еще долго стоял перед Жорой, разбухая в его воображении, как готовый вот-вот раскрыться душистый розовый бутон. Игудин не знал, где Либин нашел такую девушку, но посчитал, что он ее недостоин. Отчасти еще и поэтому решил он проучить счастливчика и везунчика Либина.
Что касается отношений Жоры и Ирины и их общей тайны предательства уже по отношению к Сергею (получалось так, что каждый, воспользовавшись случаем, мстил бедолаге Либину за свое), то здесь он был уверен в ее молчании, а потому не переживал, что когда-нибудь она начнет говорить… Ирина Иноземцева не такой человек, чтобы подставляться ради высоких нравственных принципов. И если даже она когда-нибудь и раскается в своем поступке и начнет себя презирать (не хуже Игудина), то все равно не найдет в себе силы признаться в совершенной ею подлости. Куда проще ей будет забыть Либина и все, что с ним связано.
Теперь Люба. Ее никогда нельзя было назвать хорошенькой. Или аппетитной. Но в ней было нечто совершенно другое, что составляло контраст со всеми прежними женщинами Игудина. Она была сбита на деревенских сливках и поражала своим прямо-таки бьющим через край деревенским здоровьем. Грива огненных блестящих волос, усыпанное веснушками лицо с розовым вздернутым носиком, вечно улыбающиеся полные губы, в которые так и хотелось впиться… Она вызывала грубое чувство, но и оно тоже требовало удовлетворения. Кроме того, о ней так смачно рассказывал Николаиди, что одними только эпитетами, которыми он награждал свою покладистую домработницу, можно было ввести в искушение. Всем тоже хотелось попробовать переспать с совершенно ничего не смыслящей в сексе Любе. Но если Гуртовой и Краснов гасили в себе эти скотские желания, потому что были семейными людьми, да к тому же еще и обремененными принципами, то к Николаиди и Игудину это не относилось. А уж после того, как Жора увидел, что Сергей с Любой разговаривают на кухне, – что бы там Либин потом ни объяснял («работа», «визитка», «чисто деловые отношения»), – Жора был уверен, что между Либиным и Любой что-то намечается.
После ухода Либина, который спешил к своей ненаглядной Валентине, снова пошла игра, и Жора, уверенный в том, что Люба уже ушла, вышел из гостиной и пошел на кухню. Там, прямо со сковороды, он подъел остатки запеченной в сыре рыбы, запил все это найденным в холодильнике пивом и отправился в спальню немного подремать, как он это обычно и делал. В качестве сонного средства ему служил телевизор. Но на этот раз он был выключен, а на кровати, прямо в платье, спала, видимо, смертельно уставшая за день Люба. Жора даже сам не понял, откуда в нем проснулась такая необыкновенная нежность к этой спящей девушке. Она была похожа на крупную девочку с румяными ото сна щеками и разметавшейся по подушке растрепанной, отливавшей красным золотом косой. Жора прилег сзади нее и, обняв, поцеловал в плечо. От платья Любы пахло жареной рыбой и дымком. Запахи, слишком далекие от тех ароматов, которые источало чисто вымытое и надушенное тело, скажем, той же бездельницы Ирины Иноземцевой. И он так возжелал эту рыжеволосую девушку, что ему пришлось даже зубы стиснуть, чтобы не наброситься на нее… И она, словно глубоко во сне прочувствовав это, вдруг повернулась к нему лицом, обдав его горячим и каким-то молочным дыханием, и вдруг, изогнувшись всем телом, выставила вперед пышную грудь и откинула назад голову… Он увидел голубую жилку, бившуюся под тонкой белой кожей на ее шее. Он приподнялся на локте и поцеловал ее, жилку. Люба вдруг открыла глаза, увидела Жору и… совсем не испугалась и даже не удивилась. Она улыбнулась, показав ему довольно ровные белые зубки. Прелесть, что за девчонка, подумал тогда Жора и осторожно приблизил свое лицо к ее губам. И она, смешно собрав и выставив губы для поцелуя, закрыла глаза. И вот тут Жора, не помня себя от охватившего его желания, сгреб всю эту горячую, пышущую сонным жаром и молочным духом плоть и поцеловал девушку в губы. Люба обняла его. Руки его запутались в платье, он никак не мог забраться под него, а когда все же проскользнул, касаясь гладких и прохладных бедер, Люба вдруг издала странный звук, похожий на стон. Он понял это по-своему и принялся расстегивать брюки. Ему оставалось произвести последнее движение, чтобы овладеть ею, как вдруг почувствовал сопротивление. Он знал эти женские уловки – довести мужчину до пика возбуждения, а затем жеманничать и пытаться вить из него веревки, – а потому взбунтовался и руками придавил плечи барахтающейся под ним Любы, пытаясь проникнуть в нее. Он не видел ее лица, потому что его закрывало ее широкое сине-голубое платье. Он видел перед собой ослепительно белые раздвинутые ноги и больше ничего… Когда она закричала, он, понимая, в какое глупое положение она может его поставить, если на ее крик сбегутся сорванные с игры мужики, хотел зажать ей рот, но наткнулся на горло и, не помня себя, сдавил, но не сильно… Это длилось несколько секунд. Он оторвал руки, стянул с лица подол платья и увидел бледное лицо Любы. По лицу ее катились слезы, а губы силились ему что-то сказать. Он расслышал только слово «больно», после чего она отключилась. И лежала какое-то время словно мертвая. Но она была живая, живая… А вот когда она перестала дышать, он сказать не мог. Он помнил, как поправлял на ней платье, как укладывал ей ноги вместе, возвращая на место бельишко…