ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Голос

Какая невероятная фантазия у автора, супер, большое спасибо, очень зацепило, и мы ведь не знаем, через время,что... >>>>>

Обольстительный выигрыш

А мне понравилось Лёгкий, ненавязчивый романчик >>>>>

Покорение Сюзанны

кажется, что эта книга понравилась больше. >>>>>

Во власти мечты

Скучновато >>>>>




  100  

– А может, ты умер? – хихикнул он и просунул свою ладошку к моему лицу. Шлепнул по щеке.

Легко так шлепнул. Обычно. Обычно так и бьют. В грудь или ладошкой по щеке. Чтоб не осталось синяков. Это точно – не остается.

Но он шлепнул меня слегка, играясь, что ли.

Мне надоел скрип поезда. Я хотел слушать лес и птиц, хоть ненадолго.

Я сел в кровати. Шурик, улыбаясь в темноте, стоял рядом.

Я аккуратно протер глаза, отвернул одеяло, выпростал ноги, нащупал ими тапки, засунул рубашку в кальсоны, встал и, еще не разогнувшись, схватил Шаповаленко за ворот и рывком дернул к себе. Я жал его горло, осознавая, что, пожалуй, не понимаю, что сейчас делаю и зачем.

Он изумленно и зло вскрикнул:

– Ты чё, журналист?! – И уцепился своими клешнями за мои руки, слабо пытаясь их разжать. – Ты чё-о? – хрипел он и дергал головой, не догадываясь ударить меня по лицу. Тогда бы я отбросил его на кровать, а когда бы он стал подниматься, ударил бы его кулаком справа. И еще, еще! А он не догадывался, что вместо жалких попыток разжать руки надо просто ударить.

Я отшвырнул его, стряхнул с ног тапочки и сел, выдохнув душный, бешеный воздух из легких.

– Псих… А все-таки поднялся… Все-таки я тебе подъем сделал, – заныл, тяжело дыша, Шаповаленко.

«Все. Значит, не ударит. Все, значит…» – скучно понял я и лег, накрывшись с головой.

Шурик стал тоже укладываться, смеясь и рассуждая тоненьким голосом. Когда улегся, помолчал и сказал, заложив руки за голову:

– Журналист, вот ты напиши книгу обо мне, а? А? – еще раз квакнул он. – Я понимаю, я тебя мучаю…

Я криво усмехнулся: видимо, Шаповаленко не знал, как могут мучить друг друга равные и хорошие люди, – его потуги были смешны и мелки, и сам он уже вызвал гадливую жалость.

– Вот ты напиши обо мне!

– Книги пишут о людях, которые представляют интерес для всех, – выговорил я правильную фразу.

– А моя жизнь тоже всем интересна. Всем ведь интересно прочитать про жизнь обыкновенного человека.

– А твоя жизнь не интересна никому. – Я подсластил пилюлю. – Как и большинство других. О тебе в лучшем случае будут помнить твои внуки, а правнуки уже забудут. Через сто лет уже никто не вспомнит. И никогда не вспомнит. Солнце через миллиарды лет сожжет Землю… и о всех никто не вспомнит – пыль будет от всех, от всего… От Ленина и фараонов… И кому какое дело до тебя – соринки в этой жизни. – Мне хотелось, чтобы его мелкая душонка замерла перед холодом вечности.

Как замирала моя.

– Соринка, хм… Моя жизнь? Да что ты знаешь, журналист, о моей жизни? – сказал он надуто, как в кино, подумал, что еще сказать, булькнул горлом и отвернулся к стене.

Я засыпал, испытывая чувство, уже знакомое мне: что-то ложится и давит на душу.

Это бывает, когда услышишь чужую исповедь – не захочешь, а заглянешь в чужую душу. Будто грязной ногой на белый чистый лист. И ничего так вроде не произошло – а будто ржавчина невесомо-неподъемно легла на душу, и уже не знаешь, как прогнать это чувство.

Его выписали утром.

Я даже не знал об этом, просто издали, со спины увидел его сутулую фигуру с опущенной головой. Он долго оправлял шинель перед зеркалом, потом постоял перед ним, а затем уже зашагал к дверям. Там Шурик опять притормозил, открыл дверь, бегло оглянулся востроносым бледным лицом – и дверь хлопнула. Всё.

Ушел человек, и постель его заправлена, будто никто там не спал. И время равнодушным ветерком выдует его из памяти. Уже выдуло.

А не знал я о том, что Шаповаленко выписали, потому что с утра пораньше отправился на электрофорез. «Иди сейчас, – таинственным шепотом убеждал меня фельдшер – ефрейтор Клыгин. – Там молодая сейчас…» И улыбался так, что сжатые губы превращались в ведерную дужку.

Ефрейтор был высокий и статный, с золотистым бобриком волос и румяным лицом. Его знал весь гарнизон, и весь гарнизон в нем души не чаял за вечные приколы и прорывающуюся порой доброту в предоставлении тихой гавани лазарета для приятеля, у которого в роте настали черные дни и которому надо отсидеться, переждать, пока все затихнет. Доброта фельдшера проявлялась только для немногих избранных. И о нем говорили с завистью и уважением, увидев его широкоплечую фигуру в щегольски заглаженной шинели, когда он приходил в столовую за пайкой для лазарета.

Жилось ему хорошо. В свою роту он приходил только спать, а в лазарете чудил вовсю: играл в прятки, салочки, жмурки с больными, ржал так громко, что часовые на проходах оглядывались, улыбаясь на санчасть. И спал после обеда, сместив кого-нибудь из больных с койки. Жилось ему хорошо. Медслужба – медовая служба. Так говорили в гарнизоне. Ибо одна из любимейших тем у солдатского кружка – кому хорошо служится. И тогда в рассказ густо вкрапляется вымысел и возникают фантастические истории о том, как кому-то обалденно хорошо. Завистливые глаза слепы и не любят прозы, и, может быть, не так уж хорошо жилось ефрейтору Клыгину, но мнение такое бытовало прочно.

  100