Юля ахнула и выскочила вон – как секунду назад выскочила последняя трезвая мысль из головы Аркадия. Столы на всем своем протяжении осуждающе загудели, но Аркаша был готов продолжить тему. Он лихо шагнул к сцене, взлетел на нее, запутавшись ногой в проводах и с трудом избежав падения, кивнул музыкантам – сейчас спою!
Музыканты испуганно заиграли нечто ожесточенно-свадебное, но Пушкин замотал головой так гневно, словно ему предложили продать родину за бесценок.
– «Наутилус Помпилиус», – веско объявил он в микрофон. – «Все, кто нес».
Голос Пушкина, понесшийся вслед за этим упреждением из динамиков, восхитил и напугал самого певца – впоследствии, испытав на себе радости медицинского наркоза, Пушкин нашел несомненное сходство с тем бесславным выступлением.
– «Я так торопился успеть к восходу, но я не донес, я все выпил до дна…» – выводил Пушкин под робкий клавишный перебор, пока тварищи хмуро смотрели из-за столов, пока несчастная – навеки опозоренная! – Юля рыдала в туалете под равнодушное журчание унитазов.
Жених – то есть, разумеется, уже никакой не жених, а законный супруг Димочка, сообразил наконец, что праздник развивается не туда, куда нужно, – и споро, в два шага, покрыл расстояние до сцены.
Пушкин сопротивления не выказал, правда, с микрофоном он расстаться не мог – и, будучи уносимым со сцены, поспешно допевал без всякой громкости заветные строки:
– «Ведь все, что нес, я не донес, значит, я ничего не принес…»
– Принес, принес, – утешал добрый Димочка, а Пушкин, сладко улыбаясь и по-детски пуская пузыри, хотел уснуть и одновременно с этим освободить желудок.
Едва Димочка успел вывести Аркашона из зала, как Пушкин, сложившись пополам, будто перочинный нож, облевал собственные ботинки и краешек парадной брючины жениха. То есть, конечно, не жениха, а мужа – согласитесь, к перемене статуса сразу и не привыкнешь.
– Наталья Павловна! – кинулся Димочка к выплывшей из зала теще, оштукатуренной и разукрашенной, как только что отреставрированный дворец. – Что с ним делать?
– «Ах, Наташа! – обрадовался Аркашон, жизнерадостно отплевывая кусочки блевотины и придвигаясь поближе к старшей Дуровой. – Помни вечно нежности, любви закон: если радостью сердечной юности горит огонь, то – не трать ни полминуты!..»
Наталья Павловна вспыхнула:
– Я тебе покажу Наташу! Юлия! Отправляй своего гостя домой, и чтобы духу его тут не было!
Дух остался – в красивом холле ресторане долго несло непереваренным алкоголем. Хозяина же этого духа бледная Юля с Димочкой запихнули в первую из круживших вокруг ресторана машин.
– «В твою светлицу, друг мой нежный, я прихожу в последний раз», – мстительно сообщил Пушкин Юле.
Тут же хлопнула дверца машины, а водитель посмотрел на пассажира с уважением и подумал, что, если бы за него не было заплачено заранее, он, возможно, и не взял бы с него денег.
Свадьба тем временем пела и плясала – что с ней будет? Выступление Аркадия Пушкина действительно стало гвоздем программы, пусть и не так, как мечталось Юле.Герой дня, высаженный у ближнего к родному подъезду сугроба, быстро и жутко трезвел. В желтых, как сыр, окнах текла благополучная вечерняя жизнь. Аркашон набрал полную пригоршню снега и затолкал в рот так, что заломило зубы.
– Пушкин? – услышал он.
Осаживая крупную, шоколадной масти собаку, породу которой трудно осознать и на трезвую голову, перед ним стоял школьный король Валентин Оврагов.
– Здоруво, – просипел Пушкин, глотая снег. Собака отозвалась на его голос и зашлась обличающим лаем.
– Да ты пьян! – обрадовался Валентин. – Моя Грусть только на алкашей лает. Молчи, Грусть!
– Как ее зовут?
– Грусть, – гордо сказал Оврагов, подтягивая псину ближе к ноге. – Это мамаша придумала. Стильно, да? А ты где так набрался, чубзик?
– На свадьбе, – с трудом произнес Пушкин и упал в сугроб.
Грусть лаяла во все свои собачьи силы, но Аркашон не мог побороть себя и лишь болезненно жмурился.
Потом он с трудом вспоминал, как чьи-то цепкие и надоедливые пальцы тянули за куртку, а его выворачивало наизнанку, снова и снова, и он очень долго куда-то шел и без конца читал стихи, а снежная земля вставала перед ним стеной и давала со всей мочи в лоб, и собака уже не лаяла, а выла…
Очнулся бедолага Аркашон в чужой комнате, с мокрой тряпкой на лбу. Напротив сидела прекрасная незнакомка критического возраста и смотрела на Пушкина так скорбно, словно у него скончались в один день все родственники и друзья.