Многие поколения цитировали его высказывания. В крупных университетских городах студенты, желая продемонстрировать свою национальную солидарность, украшают фуражки черными лентами. В Тюбингене приспущены флаги, школы закрыты, магазины опустели. В конце дня Герман пишет: «Бисмарк преподал нам урок уважения…» Однако он остерегается присутствовать на траурных церемониях. Наполовину прибалт, наполовину немец, он не афиширует свою двойную национальность, чтобы избежать угрозы швейцарской военной службы. Вербовки в армию, культ силы его отвращают. Массовые манифестации, все более и более многочисленные, провозглашающие ярый национализм, внушают ему неприязнь. Он не устает повторять: «Я европеец». Пангерманизм приобретает в конце века пугающие размеры, и Гессе больше всего беспокоит будущее немецкой культуры. «Мы народ, который выиграл самую большую в истории войну, который достиг очень высокого уровня развития индустрии, народ разбогатевший, преклонявший колени перед Бисмарком и Ницше, мы достойны другого искусства!»
Он спорит о будущем Германии с ярым националистом Финком, отстаивая идеи нового развития культуры. Может быть, он предвидел недалекое будущее Европы: «города, где повиснет угольный дым, развращенные жадностью, пустынные деревни, потухшие очаги крестьянских домов, будто остановившееся дыхание жизни». Вокруг заводов, более или менее механизированных, словно щупальца, разрастаются рабочие кварталы, большие торговые объединения сливаются с государством в попытке расширить сферы влияния. Чувствует ли он уже запах смерти, запах войны? Умирающий век демонстрирует ледяное равнодушие по отношению ко всему разумному. Интеллектуалы стали амбициозны. Они стремятся блистать, пренебрегая литературой в угоду политике и провинцией в пользу Берлина. Почти сразу после приезда в Тюбинген Гессе написал: «Я, смотрящий на вещи с точки зрения эстета, страдаю, видя, как теперь талантливые люди приходят в искусство, неся в себе болезненно трепещущий нерв, от которого нет, особенно в литературе, спасения, кроме ненависти к самому себе».
«Добрый вечер, мой друг! Сегодня воскресенье, — пишет Герман Елене 10 декабря 1898 года, — час, когда друзья любят болтать у зажженной лампы. На улице проходят, напевая, с фонарем в руке городские бедняки в своих тяжелых ботах». Он подводит итоги года: благодаря экономии он получил возможность отдать издателю Пьерсону для публикации книжечку стихов, которая появится в 1899 году под заглавием «Романтические песни». На рукопись было много откликов. «Песни излучают горечь и меланхолию», — написал ему Карл Изенберг. «Отдаю должное богатству вашего воображения! — восклицает его друг доктор Карф. — Вы видите внутренним зрением столько цветов, сколько другие человеческие существа не в силах увидеть». Мария пишет: «Как мать я скажу тебе откровенно: такие вещи должны быть тебе чужды. Они пробуждают подозрение, что любовь не всегда целомудренна и чиста». Получив тетрадь в клеенчатом переплете, она сразу почувствовала запах искушения. Одни названия стихов чего стоят: «Потому что я люблю!», «Любить», «Ты уходишь…»! Почему ее сын не посвятил себя Богу? Она заклинает его вернуться на путь истинный почти старческим бормотанием: «Если ты посвятишь этот свой день Господу, твоя маленькая старенькая мать будет счастлива». Разменявшая шестой десяток Мария пускается в упреки, а восторженная Елена проявляет крайнюю степень восхищения: «Горда! Я горда вами!»
Если бы даже издатель не настаивал, Гессе сам назвал бы «романтическими» эти стихи, «в которых не нужно было искать истоки будущего, а надлежало увидеть итог определенного периода», начавшегося в 1895 году в джунглях семейной библиотеки отца и деда-эрудита. Его расцвет пришелся на январь 1897 года, а конец — на весну 1898 года, которой датированы последние стихи сборника. Был ли романтизм Гессе столь уж индивидуален? Скорее, он выразил настроение всей революционной молодежи. Романтичны были его врожденное понимание природы, вкус к свободе, острое чувство индивидуальности, его решительное «поэт или никто». Кроме всего прочего, романтизм таился в меланхолии, приведшей его в Штеттен. В Тюбингене он перешел от неосознанного романтизма юности к романтической мысли молодости. Чтобы определить собственно Гессе, нужно было использовать другие, не академические, слова. Настоящая зрелая слава должна была быть именно его славой, признанием факта «отсутствия подобных». Но кто мог утверждать, что то тут, то там не будет слышно эхо его романтических настроений?