На крышах Тюбингена играют краски заката. Романтично? Ну так вперед! Он больше не попросит призрачную женщину присесть за рояль и исполнить в благоухании фиалок ноктюрн Шопена. Прислушиваясь к окружающему миру, столкнувшись с новой действительностью, он жадно исследует ее, пробует на вкус, вдыхает ее аромат, чувствует в ней и очарование и увядание. Он пытается увидеть в разрушительных устремлениях своего детства бурные проявления обретенной им собственной души — счастливой, смущенной, смиренной. Он с удивительной чуткостью соединяет слова в их музыкальности и краски, различаемые им с совершенством живописца. Источника своего внутреннего восторга он не осознает. Он лишь понимает, что весь этот мир существует в микрокосме его души, где каждый отблеск, каждый страх, каждая радость находят в определенном слове, пунктуационном знаке, в мгновении внутренней сосредоточенности свою композицию, свой речевой оборот, свой темп. Он наедине со своей трубкой, настолько погруженный в себя, что его вселенная имеет для него единственный голос — его собственный. Он смотрит на мир из-под полуприкрытых век, соединяя в своем созерцании разыгрываемый миром вселенский спектакль и меланхоличную прелесть детских воспоминаний. В этой медитации нет болезненности, но есть жизненный опыт: «Начало всякого искусства — это любовь. Ценность и значимость искусства определены способностью художника любить».
Вечером 31 июля 1899 года за Гессе закрылась дверь тюбингенского книжного магазина. Он не поехал во Фреденштат и не рискнул отправиться, как предполагал, в Лейпциг побродить вокруг издательства Диедериха в смутной надежде увидеть Елену. Ни Марулла, ни Адель ничего не знают о его планах. Он не пишет ни Карлу, ни Тео. Ганс слишком занят собой, чтобы быть в курсе дел старшего брата. Герман не посещает ни Некар, где некогда ловил рыбу, ни Киршхайм, где собираются в «Короне» его друзья по «Пти сенакль». Он решил двинуться в сторону Штутгарта и 3 августа сел на последний вечерний поезд до Кальва. Чтобы удивить родителей, он немного жертвует своей независимостью и в значительной степени своей гордостью. Их переписка по-прежнему омрачена взаимным непониманием. Когда были изданы «Романтические песни», Мария осудила лучшие стихи сына как порочные: «Я должна быть искренней. Некоторые твои фразы непристойны, настолько непристойны, что молодая девушка не должна их читать! Будто ты пишешь о животных, а не о человеческих существах». Ее муж, получивший вторую книгу сына ко дню рождения 14 июня, даже ее не перелистал. К нему приближается старость. Проницательность еще блещет в его взгляде, все чаще, однако, не властная пробиться сквозь флер угасания.
Сын быстро прошел узкий коридор, ведущий в их спальню, и появился внезапно, вызвав бурные изъявления радости у обоих. Супругов объединял теперь лишь пепел спускающихся сумерек; страдая, Иоганнес пребывал в сосредоточенном терпении, а Мария в исступлении веры замешивала тесто для грубого хлеба.
У какого источника Герман утолял жажду? Подле отца, вчера им ненавидимого: «Ты хочешь творить, мой сын, это очень хорошо. Но не изнуряй себя, для всего свое время. Молодость — чтобы сеять…»? Или рядом с матерью, вчера такой нежной, а теперь не дававшей ему покоя: «Твоя муза — это ядовитая гадюка. Беги! Она тебя отравит ядом. О мое дитя! Я должна тебя предупредить! Отвергни ее! Она не чиста! У нее нет никакого права на тебя… Человеческая природа грешна, то, что от уст, от пера — скверна. Ты думал об этом»?
Он не забыл, что написала ему Мария, после того как прочла его книги: «Я их просмотрела. Я не спала всю ночь. Я должна тебя предупредить и сказать тебе правду. Есть мир лжи, где низкое, животное, нечистое в человеке представляется красивым. И есть мир истины, в котором грехи являются не чем иным, как грехами. Человек ведь тянется к прекрасному. Достойно ли так пресмыкаться?» За патетическими вопросами следовали стенания: «Мой дорогой мальчик, да спасет и сохранит тебя Господь!» Марию охватывал экстатический порыв веры. Она говорила с сыном, как с индийцем или готтентотом: наивными формулами, быстро, не давая ему опомниться, рисовала одну картинку за другой, стремясь каждым словом обеспечить себе вечное блаженство. На эти письма, полученные в середине июня, он счел нужным ответить: «Я не думаю, что мои книги принесли тебе хотя бы половину того горя, которое я испытал от твоей оценки. Вы хорошо знаете слова: „Для тех, кто чист, все чистое“; а меня вы причисляете к нечистым». Он подписал письмо, положил в конверт, пошарил в карманах и решил было отправиться на почту, но остановился в раздумье на пороге — и принял решение «не отвечать на это письмо, не отвечать на него вообще…» За это Мария его благодарит: «Спасибо, что ты не ответил мне резким письмом! Я не нахожу удовольствия в том, чтобы тебя уязвить… мне достаточно тяжело об этом писать. Я из-за тебя не спала три ночи».