Никого.
Гриффит стучит кулаком в стену. Пинает её. Будь он у себя дома, уж это бы ему с рук не сошло. Но он — не у себя дома. Тишина в ответ на тщетные попытки набуянить окончательно убеждает его в реальности происходящего: такое и в страшном сне не приснится.
Окей! — произносит он во весь голос, уже никого не стесняясь. — Я выхожу!
Гриффит превращается в бизона, запертого в вольере коварными загонщиками: идёт напролом, роняя стулья, разбивая вдребезги напольные вазы, опрокидывая шкафчики и столики. Траектория его движения напоминает путь броуновской молекулы. Время от времени он издаёт короткий охотничий вопль. В конце концов, в соответствии с непреложным законом вероятности, он всё же добирается до двери, ударом ноги вышибает её и вываливается наружу.
По-прежнему ни зги. На этот раз что-то (ток воздуха?) подсказывает, что он — в коридоре. Неожиданно Гриффит успокаивается: если двигаться прямо вперёд, рано или поздно любой коридор закончится.
Гриффит движется прямо вперёд, вытянув обе руки, чтобы не налететь с размаху на дверь, которая, судя по всему, ожидает его где-то в конце пути.
И тут же останавливается как вкопанный: ладони упираются во что-то мягкое, податливое. Спустя мгновение Гриффит с ужасом убеждается в том, что перед ним — женщина. Молодая женщина.
Прошу прощения, я кажется…
Она не отвечает. Возможно, она улыбается. Гриффит этого не видит. Возможно, сердится. Или ликует. Может быть, она проснулась от грохота. Или всё это время неподвижно стояла в коридоре, ожидая пока он выйдет. Гриффит прислушивается к её дыханию: ровное, безмятежное.
Извините, я…
Повисает пауза.
Гриффит медленно протягивает руку вперёд, чтобы сократить паузу, свести её на нет, и — дотрагивается до её лица. Трогает мочку уха. Ладонь скользит по волосам.
Ничего, если… — шепчет Гриффит, зная, что всё напрасно, что она не ответит, и — одновременно — всё ещё надеясь услышать её голос.
Она хранит молчание. За её плечом, в самом конце коридора появляется маленькое пятнышко света.
Одиночество Гриффита
Гриффит настолько привык, притерпелся, притёрся к своему одиночеству, что за годы совместного бытия придумал ему сотни кличек, ласкательных и уменьшительных имён. Вечером он спьяну мог назвать одиночество “Мой Одуванчик”, но наутро оно начинало досаждать и бередить старые раны, в отместку Гриффит обращался к нему не иначе как “Капитан Пенопласт, сэр”. Среди имён, придуманных им, фигурировали “Алая Роза” и “Старец Из Чайного Домика”, а наиболее употребительным стало “Sumsum” — от “я одинок, следовательно — существуюсуществую” — формула, проверенная на прочность житейским опытом.
В один прекрасный день он понял, что не так одинок, как ему, возможно, хотелось бы, ибо относится к своему одиночеству запанибратски, холит и лелеет его, как истинный самурай — грядущую погибель. Одиночество Гриффита с годами сделалось антропоморфным, часто Гриффит отчётливо слышал его голос, порой — ворчливый и брюзжащий, как у стареющей женщины, порой — напоминающий голос отца, которого Гриффит никогда толком не знал и видел всего несколько раз в жизни.
Соседи Гриффита
Иногда он заглядывает в комнату людей, которые живут в соседнем доме, их окна — напротив его кабинета. Они сидят на диване, тесно прижавшись друг к другу, — муж и жена. Полуоткрыв рты, как дети (наверное, взрослые способны выглядеть так лишь под глубоким гипнозом), соседи Гриффита напоминают персонажей древнего фантастического фильма о бесчеловечных экспериментах на людях. Временами кажется: он может угадать, что видят в данный момент соседи, — по тем смутным переливающимся образам, которые проецирует на их лица телеэкран.
Эти лица всё время немного меняются — как если бы по экрану то и дело пробегала лёгкая рябь помехи. Иногда соседи улыбаются или смеются. Их черты на мгновение искажает гримаса страха или ненависти. Но большую часть времени на их лицах — выражение ожидания. Так человек на остановке, погруженный в свои мысли, неотрывно смотрит в ту сторону, откуда должен придти автобус.
Комната Гриффита
Во сне он ловит падающие снежинки языком и считает — сколько удалось поймать. Открыв глаза, первым делом тянется за карандашом, чтобы записать результат на обоях у изголовья. Поверх выцветшего фабричного узора этот участок бумаги испещрён цифрами, знаками, загадочными (возможно — бессмысленными) фразами, рисунками, вблизи напоминающими наскальную живопись, но издали кажущимися произвольным сплетением линий, пятен и точек.