Я невесело хмыкнул и ушел в самый конец вагона. Разыскал сиденье с печкой, присел.
Заработало освещение. За окнами сразу стало темно. Ничего не разглядеть.
Достал из кармана не читанную доселе книжку. Открыл на последней странице. “Лили в ужасе смотрела на сына. Из открытой раны в горле Роя хлестала кровь. Он привстал в кресле, обхватив руками шею, и уродливый осколок стекла выполз между его пальцами. Он невнятно пробормотал:
— Лил, как ты… — Но тут колени его подвернулись, он согнулся и упал на ковёр из перепачканных кровью денег”.
Зашибись начало. Вернее, конец.
Я сунул книгу обратно в карман.
Я сидел, смотрел в окно, но ничего не видел, кроме собственного отражения на фоне налипающего к обратной стороне стекла снежного крошева.
Наверное, если бы все книги в мире заканчивались так, как та, которая лежала у меня в кармане, этот мир был бы совсем другим. Не из-за книг, конечно. Книги оказались бы следствием, признаком.
С другой стороны, все книги в этом мире заканчиваются именно так: “Лил, как ты…”
Просто не все книги в этом мире дописаны до конца. Многие обрываются где-то посредине. Вроде перевёрнутой с ног на голову детской сказки. “Они вернулись домой и жили долго и счастливо”. — “Мама, а когда они умерли?”
Мы ехали уже минут сорок, когда я заметил, что остановок как таковых трамвай не делает. Трамвай ехал, кто-нибудь из стариков подходил к водительской кабинке и говорил что-то в щель между полузакрытой дверью и стенкой — просил остановиться. Тогда трамвай останавливался. Очередной старик выходил в переднюю дверь, в темноту. В это время оттуда, из темноты, в трамвай залетал снег. Затем дверь закрывалась, и трамвай двигался дальше.
В конце концов все старики и старушки вышли, и я остался один.
И тогда трамвай поехал без остановок. Просто — нёсся куда-то в темноту. Я представил, как это выглядит со стороны: движущееся в метели пятно света. Тусклое пятно в облаке снега. Громыхающий на стыках полумёртвый механический светлячок.
Я подумал, что стоит позвонить тому, к кому ехал. Порылся в кармане, вытащил телефон. Эта дрянь была мёртвой и молчаливой, как кирпич. Насмерть села батарея.
Я встал и прошел вперёд по салону. Постучался в дверь кабинки. Она приоткрылась ровно настолько, чтобы в неё можно было просунуть руку. Или что-нибудь туда сказать.
Там, в кабине, было так же темно, как снаружи.
— Мне нужно выйти за две остановки до конечной, — попросил я в щель.
И дверь задвинулась обратно.
Я стоял и не знал, что делать дальше. Стоял, пока трамвай не остановился. Дверь снова приоткрылась, оттуда вылезла рука. Пухлая и грязная. Трудно было сообразить, кому эта рука принадлежала — мужчине или женщине. Бесполый паромщик требовал свою мзду.
Я кинул в руку монеты и сделал три шага вниз по ступенькам, в темноту — раз, два, три.
©Сергей Кошкин, 2005
Сергей Кошкин
Китайская ничья
В детстве у меня был приятель; сейчас я даже не помню его имени. Этот приятель однажды объяснил мне, что такое “китайская ничья”.
“Китайская ничья” — это когда незадолго до окончания шахматной партии ты или твой противник одним движением руки переворачивает доску, и фигуры в беспорядке рассыпаются по полу. Нет ни выигравших, ни проигравших.
Тогда мы совершенно не умели играть, мы знали только, что пешка ходит прямо, конь — буквой “г”, королева любит свой цвет, а мат — это конец игры. Кажется, мы так ни разу не доиграли с приятелем до конца. Иногда ему казалось, что он проигрывает: у него — меньше пешек, или из-за его же ротозейства я умудрялся убить одну из его крупных фигур; в этом случае он делал быстрое движение рукою, и наступала “китайская ничья”. Или же такую “ничью” устраивал я. Часто нам обоим одновременно наскучивали эти бесконечные игры, и тогда фигуры разлетались по всей комнате, далеко от перевёрнутой сразу четырьмя руками шахматной доски.
Она и сейчас зачастую кажется надоедливой — эта череда бесконечных игр, где есть только начало, а вместо конца — “китайская ничья”, в которой нет победителя и побеждённого, мёртвые, беспорядочно разбросанные по полу пешки, кони, слоны, епископы, королевы и короли — залог того, что игра не закончена и должна продолжаться, снова и снова. Люди, события, эмоции — поодиночке они приобретают какие-то свойственные только им очертания, выделяются из общей массы беспорядочно разбросанных чёрных и белых трупов. Мы имеем возможность каждый раз собирать их заново и ставить на доску. Когда фигуры расставлены, это что-то вроде нового рождения. Безликие пешки, епископы и короли — так и должно быть, потому что совершенно не важно прошлое, если знаешь, что очередная игра закончится “китайской ничьёй”. Несмотря на то что правила и приёмы известны нам досконально, мы в любой момент готовы вместе опрокинуть эту дурацкую доску, расчерченную чёрно-белыми квадратами, в любой момент готовы продолжать жить до тех пор, пока мы вместе, и мы — это мы, пока не наступит мат.