11
А Дашка переводчица, сидя у себя в комнате на окне, пьет что-то оранжевое и очень жидкое, льющееся, как масло. Идет дождь, теплый, почти горячий. Желтый яичный свет льется из летних сумрачных небес. Дождь течет по листьям, и по ее застывшему лицу, и по отсыревшему дому; внизу, в переулке, все затоплено, там пузырятся лужи, а Дашка сидит на окне, поставив ноги на широкий карниз. И солнце светит ей из Америки, с той стороны Земли.
Алексей Смирнов
МАННА
— Жри, — приказал человек.
Его сын, подросток лет четырнадцати, молчал и упирался, но отец крепко удерживал его за меховой воротник.
— Жри, дома пусто, — настойчиво повторил отец. Перчаток на нем не было, и пальцы побагровели от холода.
Манна выпала ночью. По виду она ничем не отличалась от снега, и все горожане были рады ему после теплой, дождливой зимы, давно не редкостной в исконно северных краях. На кухнях исступленно и безграмотно шептали про Гольфстрим.
Но манна жгла, словно лава, побелевшая от ярости зимней обманчивой белизной. Ударил мороз, но она не давала тепла.
Стоило поднести к ней ладони, она не грела.
— Ешь, — отец толкнул сына-подростка, и тот едва не упал на колени — его шаровары, случись такое, сейчас бы обуглились.
Оба теснились на тротуаре, на крышке люка, откуда валил пар, перед которым были бессильны и снег, и то, что его заменило. Добирались скачками, по доскам и битому кирпичу. Крыши домов дымились, но дома стоял волчий холод. Царила дикая стужа, и плавились полозья кем-то брошенных санок, пылала горка, а неосторожные, забытые варежки разгорались беспомощными факелами.
Казалось, что жгли на потеху, как некогда поджигали пингвинов их первые открыватели. Периодически шел редкий дождь из жаб, которые мгновенно замерзали хоть и в шекспировских объятиях, зато в арабских сексуальных позах.
Отец нагнулся, достал из сумки черпак и термос, украшенный китайскими поднебесными павлинами. Павлины сидели молча и равнодушно рассматривали друг друга. Он принялся, орудуя черпаком и черенком попеременно, набивать термос неподатливой манной.
— Мамуля голодная, — приговаривал он, сдувая с черенка крупицы манны. — И на саночках не свезешь хоронить — кремируется… Где мамуля, где саночки — шут его разберет…
В окнах маячили редкие перепуганные лица, но отцу было все равно.
Он старался не смотреть на обугленных птиц, собак и кошек, еще дотлевавших на детской площадке. С помойки тянуло смрадом.
— Богом тебя заклинаю — ешь! — взмолился отец. — Смотри — я же ем.
Он пригубил из черпака.
— Прямо с земли? — спросил его сын, чуть успокоенный.
— Да, прямо с земли.
Подросток, не отрываясь, взирал на догорающие автомобили и железные качели, раскаленные добела. Деревянные сиденья превратились в уголья. На месте игрушечных пластмассовых ведер, накануне забытых по странной коллективной забывчивости, образовались разноцветные пятна, издававшие резкий химический запах.
Небо было чистое и солнечное. Высоко-высоко петляла хвостатая искорка-звездочка — реактивный самолет.
Свирепствовала сирена, гудела сотня гудков.
— Ешь, — рассвирепел отец, отказываясь от домашнего, наполовину бранного, наполовину шутливого «жри», и сын сообразил, что еще немного — и тот толкнет его лицом в искрящийся снег, отражающий жадное зимнее солнце.
Он принял черпак и начал есть.
— Сладко, — заметил он мрачно и недоверчиво. У него был переходный возраст, и он всегда ходил мрачный, покрытый прыщами. И постоянно перечил, имея особое мнение по каждому поводу.
— Нормально, — не удержался он от похвалы. — Но соли маловато. На манную кашу похоже.
Отец завинчивал термос. Он подбросил его в руке, испытывая на вес.
— Обувь береги, когда тронемся. Она горит, не напасешься, — предупредил он сына, скашивая глаза на собственные, слегка оплавленные ботинки.
…Через четыре же ночи случилась пурга, предрассветная.
Лора Белоиван
Ширинка
Капитан был злой как собака, потому что половину дня проходил с расстегнутой ширинкой, и никто ему не сказал. Не заметить конфуза было невозможно: из ширинки черных джинсов торчал кусок красной футболки, поверх которой, по случаю некоторого похолодания, был надет черный же свитер. Трусы на капитане были тоже черные и, если б не алая, под цвет пролетарской крови, футболка, отчаянно семафорившая из капитанского клюза, то на оплошность действительно можно было б не обратить внимания. Но футболка торчала.