– Вчера днем, в три тридцать, меня разбудил слуга окружного комиссара, который сообщил, что окружной комиссар Пембертон…
– Хорошо, сержант, я зайду в дом и погляжу.
За дверью его ожидал писарь. Гостиная – когда-то, во времена Баттеруорта, вероятно, гордость хозяина, – была обставлена изящно и со вкусом. Казенной мебели здесь не было. На стенах висели гравюры XVIII века, изображавшие колонию тех времен, а в книжном шкафу стояли книги, оставленные Баттеруортом. Скоби заметил там «Историю государственного устройства» Мэтленда, труды сэра Генри Мейна, «Священную Римскую империю» Брайса, стихотворения Гарди и старую хронику XI века. Но над всем этим витала тень Пембертона; кричащий пуф из цветной кожи – подделка под кустарную работу; прожженные сигаретами метки на ручках кресел; груда книг, которые не пришлись по душе отцу Клэю, – Сомерсет Моэм, роман Эдгара Уоллеса, два романа Хорлера и раскрытый на тахте детектив «Смерть смеется над любыми запорами». Повсюду лежала пыль, а книги Баттеруорта заплесневели от сырости.
– Тело в спальне, – сказал сержант.
Скоби отворил дверь и вошел в спальню, за ним двинулся отец Клэй. Тело лежало на кровати, с головой покрытое простыней. Когда Скоби откинул край простыни, ему почудилось, будто он смотрит на мирно спящего ребенка; прыщи были данью переходному возрасту, а на мертвом лице не было и намека на жизненный опыт, помимо того, что дают классная комната да футбольное поле.
– Бедный мальчик, – произнес он вслух. Его раздражали благочестивые сетования отца Клэя. Он был уверен, что такое юное, незрелое существо имеет право на милосердие.
– Как он это сделал? – отрывисто спросил Скоби.
Сержант показал на деревянную планку для подвески картин, которую аккуратно приладил под потолком Баттеруорт – ни один казенный подрядчик до этого бы не додумался. Картина стояла внизу у стены – какой-то африканский царек стародавних времен принимает под церемониальным зонтом первых миссионеров, – а с медного крюка наверху все еще свисала веревка. Непонятно, как эта непрочная планка выдержала. Наверно, он мало весил, подумал Скоби и представил себе детские кости, легкие и хрупкие, как у птиц. Когда Пембертон повис на этой веревке, ноги его находились в каких-нибудь пятнадцати дюймах от пола.
– Он оставил записку? – спросил Скоби писаря. – Такие, как он, обычно оставляют. – Люди, собираясь умереть, любят напоследок выговориться.
– Да, начальник, она в канцелярии.
Одного взгляда на канцелярию было достаточно, чтобы понять, как плохо велись здесь дела. Шкаф с папками был открыт настежь; бумаги на столе покрылись пылью. Чернокожий писарь, как видно, во всем подражал своему начальнику.
– Вот, сэр, в блокноте.
Скоби прочел записку, нацарапанную крупным почерком, таким же детским, как и лицо покойного, – так, наверно, пишут во всем мире сотни его сверстников.
"Дорогой папа! Прости, что я причиняю тебе столько неприятностей. Но, кажется, другого выхода нет. Жаль, что я не в армии, тогда меня могли бы убить. Только не вздумай платить деньги, которые я задолжал, – мерзавец этого не заслужил! С тебя попробуют их получить. Иначе я не стал бы об этом писать. Обидно, что я впутал тебя в эту историю, но теперь уж ничего не поделаешь.
Твой любящий сын – Дикки".
Записка была похожа на письмо школьника, который просит прощения за плохие отметки в четверти.
Скоби передал записку отцу Клэю.
– Вы не сможете убедить меня, отец, что он совершил непростительный грех. Другое дело, если бы так поступили вы или я, – это был бы акт отчаяния. Разумеется, мы были бы осуждены на вечные муки, ведь мы ведаем, что творим, а он-то ведь ничего не понимал!
– Церковь учит…
– Даже церковь не может меня научить, что господь лишен жалости к детям. Сержант, – оборвал разговор Скоби, – проследите, чтобы побыстрее вырыли могилу, пока еще не припекает солнце. И поищите, нет ли неоплаченных счетов. Мне очень хочется сказать кое-кому пару слов по этому поводу – Он повернулся к окну, и его ослепил свет. Закрыв глаза рукой, он произнес: – Только бы голова у меня не… – и вдруг задрожал от озноба. – Видно, мне приступа не миновать. Если позволите, отец, Али поставит мне раскладушку у вас в доме, и я попробую как следует пропотеть.
Он принял большую дозу хинина, разделся догола и накрылся одеялом. Пока поднималось солнце, ему попеременно казалось, будто каменные стены маленькой, похожей на келью комнатки то покрываются инеем от холода, то накаляются добела от жары. Дверь оставалась открытой, и Али сидел на ступеньке за порогом, строгая какую-то чурку. По временам он прогонял жителей деревни, которые осмеливались нарушить эту больничную тишину. Peine forte et dure тисками сжимала лоб Скоби, то и дело ввергая его в забытье.