Не знаю, чем она мне приглянулась. Гораздо старше меня, лет тридцати или чуть за тридцать, когда мне всего-то двадцать три. Рослая — выше отца и меня; темные волосы зачесаны назад и собраны в сложный узел, поощрявший к фантазиям. Проворные пальцы, думал я, сумеют расплести его на пряди. Потом женщина отвернулась от старика и окинула взглядом посетителей, никак не отреагировавших на перебранку; глаза наши встретились, и она, пожав плечами, вскинула руки, словно спрашивая: «Что?» — а я уставился в стол. Когда я осмелился вновь посмотреть на нее, она, слегка улыбаясь, покусывала средний палец левой руки, и я возжелал быть ногтем на том пальце, от чего густо покраснел. Я оттянул жесткий пасторский воротничок, сдавивший мне горло и одним своим видом возводивший барьер между нами, и попытался вернуться к чтению. Но слова расплывались перед глазами, и я снова посмотрел на нее, однако она уже скрылась в кухне. Не было никаких причин для столь всепоглощающего желания, но оно меня охватило. Я желал, чтобы она появилась, желал распустить ее волосы и увидеть, как они упадут ей на плечи. Я хотел, чтобы она орала на отца и треснула его кастрюлей по башке; чтобы подошла к моему столику, наклонилась ко мне и сдернула мой воротничок.
Я так долго сидел в кафе, что наконец она медленно приблизилась, взяла пустую кофейную чашку и произнесла три слова: Un altro, Padre? Но я покачал головой. Я не мог заставить себя говорить. Она ушла, а я отправился в свой закуток в папских покоях, где лег навзничь и, разглядывая фрески на потолке, прислушался к невероятному ощущению, меня взбаламутившему.
Вот что, понял я, чувствуют обычные люди. Ты ничем от них не отличаешься, говорил я себе. Ты, Одран, такой же, как все.
С тех пор каждый день я сидел в кафе Бенници на площади Паскаля Паоли, и всякий раз женщина орала на отца, попрекая его очередной оплошностью, а когда запал ее иссякал, она смотрела на меня и качала головой, словно я досаждал ей не меньше. Я себе нафантазировал подробную историю хозяев кафе: он рано овдовел и воспитывал дочь один либо с помощью своей нахальной и упрямой матушки (вечный персонаж итальянских историй), потом девочка подросла и стала его помощницей. Не в укор ее целомудрию, я сочинил ей ребенка, мальчика трех-четырех лет — плод недолгих отношений с никчемным похотливым неаполитанцем, который, будучи в Риме проездом, ее соблазнил и бросил. Всякий раз, когда она забирала мою пустую чашку и спрашивала: «Еще одну, падре?» — на безымянном пальце ее левой руки я видел след от обручального кольца и гадал, снимает ли она его перед мытьем посуды, чтобы не поцарапать, или вообще прячет в шкатулку, чтобы оно, не дай бог, не соскользнуло в раковину. Мужа я решительно отверг, хотя не возражал против ребенка. К детям я равнодушен, но ее мальчугана я полюблю. Интересно, говорит ли она по-английски? Сумеет ли приспособиться к Дублину? Сумею ли я с ней ужиться? Вот какие нелепые мысли бродили у меня в голове, когда чашка за чашкой я пил кофе, и это время было безраздельно моим, ибо я не шастал в папскую спальню и обратно, не корпел над книгами в колледже и не молился рассеянно в бесчисленных церквях и часовнях, вкруг которых пролегли улицы Вечного города.
Да я и кофе-то не особо любил.
Порой я ждал, что женщина или ее отец потребуют объяснений. Они, конечно, заметили, что я пялюсь на хозяйку, и считают странным, что день за днем и неделя за неделей появляюсь в одно и то же время. Иногда хозяин ожигал меня взглядом. Вероятно, он попросил бы меня уйти, не будь я в церковном одеянии, но сейчас ему приходилось молчать, соблюдая приличия. Когда женщина подходила ко мне и спрашивала: «Еще одну, падре?» — я, случалось, ловил ее взгляд, и что-то в ее глазах говорило: она знает, что в воображении молодого человека за угловым столиком, на котором лежит так и недочитанный роман, теснятся безудержно похотливые картины, от коих покраснел бы и покойник.
Подглядывание мое длилось уже почти два месяца, когда вдруг мне на плечо легла чья-то рука, и я вздрогнул, узрев его блаженство патриарха Венецианского, с которым повстречался в свой первый день в Ватикане. Он улыбался, лицо его излучало безмятежную радость.
— Ведь я не ошибаюсь, вы тот самый ирландец верно? — сказал он. — Монсеньор Сорли рекомендовал вас святому отцу, да?
— Одран Йейтс, ваше преосвященство. — Я хотел опуститься на колени, но он жестом меня остановил и попросил сидеть.