– Так чего забил-то? А? Напился, может? Я из вестибюля звоню, перемена, не слышно ни хрена… Чего орешь, урод?! – Это уже не мне. – Может, я зайду на обратном пути? – Это уже опять мне. – Пивка могу захватить. Холодненького. Холо-одненького! Прикинь, а?
– Давай. Только перезвони, когда будешь выходить.
– Ага. Давай держись там.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГОД 1880-й
И пусть из нас никто не пьет
За новый, в мир грядущий год.
Идет с закрытым он лицом,
С неведомым добром и злом,
Не разглашая наперед,
Какое знамя он несет.
Я. П. Полонский, 1879 г.
1
Выйдя из вагона, Иван Иванович Рязанов увидал все то, что ожидал увидеть еще в дороге. Маленькое зеленое здание станции, подле зеленый же домик, крашенный явно краденой станционной краскою, вокруг домика в изобилии пыжатся георгины, на заборе – петух, а под забором, как водится, – свинья с поросятками.
В вагоне Рязанов чрезвычайно устал. Напротив него разместился тщедушный почтовый чиновник с огромным семейством, кое плакало, дралось между собою, гадило, неопрятно кушало, устраивало свалки прямо на полу, а жена чиновника, чахоточная женщина, с мелким убогим лицом и желтыми болезненными волосами, лишь оглядывала происходящее с ужасом и изредка говорила:
– Ах, что же вы, дети? Оставьте! Оставьте! Полно вам шалить! Сейчас позову городового!
И безжалостно шлепала при этом голозадого младенца, который шалил куда менее своих братьев и сестер, но за неподвижностью своей вынужден был за них отдуваться, как это обыкновенно и бывает с увальнями. Рязанову припомнился такой же вот толстоморденький и медлительный гимназический товарищ Мишенька Лебедев, пошедший затем по армейской части и, кажется, уже дошедший до капитана.
– Вот розгою! – напугал детишек мастеровой, ехавший на соседней лавке с кожаным сундучком в охапке. Дети принялись плакать, а мать – утешать их со свойственной всем матерям нелогичностью, как будто и не она звала только что городового. Сам многосемейный чиновник-отец с печалью взирал в окно и не желал обращать ни малейшего внимания на выходки чад, а после и вовсе вышел в тамбур.
Городовой не пришел застращать шалунов, и к станции Рязанов прибыл с жуткой головной болью и полнейшим отвращением к детям самого разного пола и возраста.
Стоянка была недолгой: ударили в колокол, поезд дернулся, адски загрохотал железными сочленениями, паровоз загудел и поволок состав прочь, в лес, где терялась узкая рельсовая тропинка Рязанов же взял саквояж – артельщиков поблизости не наблюдалось, да и откуда им тут быть – и зашагал к станции.
Когда и как добраться к Миклашевским, он еще не решил и не исключал возможности заночевать в городке, каковой, он знал доподлинно, был всего-то в пол-версте к северу. Однако прежде не мешало хоть немного перекусить в станционном буфете. Дело в том, что дорогою Иван Иванович вовсе ничего не кушал – ехал на пустой желудок, дабы избежать забот с естественными отправлениями организма. Рязанов желал думать, что рано или поздно кто-нибудь многоумный построит вагоны с ватерклозетами, но пока таковых в местном поезде, к сожалению, не имелось.
По пути к буфету, подле сваленных кучею старых шпал, от которых отвратно пахло смазкою, сидел старый жид с седыми пейсами, в немыслимом лапсердаке, блестевшем от многолетних напластований жира, что цыганское монисто. Жид торговал мышеловками. Торговлею, впрочем, это язык назвать не поворачивался: старик попросту сидел, понуро глядя на носки своих стоптанных башмаков, и весь вид его, а особенно поникший огромный нос и длинная борода, вызывал несказанную жалость. Оттого, наверное, – а еще и потому, что мышеловки, как ни крути, были сработаны знатно и с выдумкою, – Рязанов купил одну и удалился, про себя сетуя на бездарный перевод денег.
Буфет оказался премерзкий: с вареными куриными яйцами, заветренной семгою, икрою в розеточках и неизменным заливным; рейнвейн оказался черт знает откуда, и один лишь шустовский коньяк внушил Ивану Ивановичу доверие, после чего он заказал рюмочку, взявши в качестве закуски наименее дрянной с виду бутерброд с икрою…
– Недели две тому в окрестностях объявился шалый медведь, который задрал двоих мужиков и корову, – с ажитацией во взоре рассказывал двум не лишенным приятности дамам тщедушный молодой человек; часто откусывая от эклера, он делал страшные глаза и говорил: – Не поверите, головы им поотрывал напрочь!