— Мы сейчас одни и можем позволить быть самими собой.
— Может, тогда заказать по сто граммов водки? — усмехнулся Омар.
— Да, за успех нашего дела.
Официант всегда чувствует денежных клиентов. Стоило военному атташе щелкнуть пальцем, как тут же возле столика появилась девушка в белом переднике:
— Что-нибудь еще?
— По сто граммов водки, холодной.
— И вазочку фисташек, — добавил Омар. Мужчины выпили, военный атташе вскинул на прощание руку.
— Счастливо, Омар. Мы провернули великое дело: купили за сто двадцать миллионов то, что американцам обойдется дорого — они потеряют не один самолет.
— Стараюсь, — шах-Фаруз еще раз глянул на часы.
С того момента, как Омар оставил Макса Фурье, прошло двадцать минут.
«Охранник, конечно, постарается его задержать на том же самом месте, но не стоит вызывать лишние подозрения. Скажу, что увидел красивую толстушку, — подумал Омар. — Макс поверит, он знает, что я неравнодушен к полным женщинам.»
Француз держал в руках безвкусную, написанную анилином картину:
— Не знаю, что Омар нашел в ней, но это безвкусная мазня. Мусульмане никогда не разбирались в живописи.
Фима Лебединский, сидевший неподалеку и наблюдавший за потенциально богатым покупателем, расслышал последние слова:
— Конечно, мазня! — закричал он, махая двумя руками французу. — Конечно, мусульмане никогда не разбирались в живописи. Зато евреи не только разбирались, но и рисовали лучше всех в мире. Спешите сюда, почтенный, лучшей картины вы не найдете на всем «Славянском базаре».
Поскольку Максу все равно нужно было убить время в ожидании Омара, он подошел к Фиме.
— О какой картине вы говорите? — он обвел взглядом стойки, плотно заставленные живописью.
— Только для вас и по специальной цене, — зашептал Фима. — Настоящая живопись! — и он подал Фурье бывший портрет дедушки железнодорожника, за одну ночь превратившийся в портрет незнакомой Фиме женщины, прижимающей к груди букет цветов.
Фурье сразу же привлекла картина. Сперва — странной золоченой рамой, затем он всмотрелся в изображение. Краска старая, видно, что полотно написано достаточно давно, что-то таинственное и привлекательное было в женщине с цветами. Французу казалось, где-то он уже видел эту картину.
Он перевел взгляд в угол полотна. Подпись художника практически не читалась, но зато он смог разобрать год — тысяча девятьсот двадцать первый. Французский тележурналист впервые был в Беларуси. Он много читал о Витебске и почему-то считал его до этого русским городом.
Тут же вспомнился описанный в книгах Витебск: двадцать первый год, витебская школа, Шагал, Малевич, Лисицкий. Француз понимал, что не может продаваться на базаре что-то стоящее, картину скорее всего рисовал кто-нибудь из учащихся витебского художественного училища, подражал любимому преподавателю. Но это означало, что, возможно, на нее смотрел Шагал и, вполне вероятно, мог провести на ней одну линию, подсказывая ученику, как лучше закончить композицию.
Заметив, что француз немного заинтересовался картиной, Фима затараторил:
— Вы не думайте, я не какой-нибудь босяк! На штаны и майку не смотрите, просто костюм сдал в химчистку. Я человек солидный, — он достал визитку и попытался всучить ее Максу Фурье.
Тот даже не глянул на нее:
— Сколько? — спросил Макс.
Фима набрал в грудь воздуха, намереваясь сказать «сто баксов», но у него помимо воли вырвалось:
— Двести американских рублей. Уф… — почти беззвучно Фима завершил выдох и подумал, что зарвался. Но тут же рассудил: «Сбросить цену я всегда успею».
— Хорошо, я подумаю, — сказал Макс, поставил картину на тротуар и отступил на пару шагов.
«Если уж мне суждено потратить двести баксов на картину неизвестного витебчанина, то я хотя бы должен вернуть себе потерю, засняв колоритного продавца для документального фильма.»
Он включил камеру, направил ее на Фиму Лебединского. Выглядел тот колоритно.
Глеб стоял неподалеку, перебирая украшения из мореного дуба. Камера плавно повернулась, Сиверов понял, что снимают его. Но деваться было уже некуда, единственное, что он успел сделать, так это опустить на глаза солнцезащитные очки. В объектив попала и девушка с зелеными сережками.
— Разве я много прошу? — заныл Фима. — Одна рама чего стоит.
Макс терпеливо доснял то, что хотел, поставил камеру у ног и вытащил портмоне. Две зеленые сотки он торжественно вручил Фиме. Музыкант-жмуровик с замиранием сердца взял деньги и тут же засуетился: