Каждое лето, с первого июня по тридцатое августа, бабуля уезжала жить за город, к так называемой Ирине Львовне, к которой ни под каким видом никому из семьи не разрешалось приезжать. Объясняя сей запрет тем, что, дескать, хозяйка дама болезненная и нервная и посторонних, кроме бабули и Сонечки, не переносит. Связываться с бабулей можно было только посредством телеграммы, а раз в две недели она и сама звонила с ближайшей поселковой почты, узнать, как дела. А Сонечка действительно ездила частенько ее навещать. Ну и бабушки!
— Но почему вы не рассказали папе?
— Когда он был маленьким, мог где-то похвастаться отцом или случайно проговориться. Нельзя вешать на ребенка такую тайну. А когда закончил институт, его ждало блестящее будущее и карьера перспективная, он мог испортить себе анкету. Ты же помнишь своего папу, он бы сразу стал искать справедливости, добиваться оправдания отца. Василий категорически возражал.
— Ну а почему вы мне не рассказали раньше? Время сейчас другое, и я бы молчала, раз уж вы не хотели огласки?
— Пока ты была маленькой, по той же причине, а потом… — Она махнула рукой. — Ты, Никуша, сейчас к нему не езди. Поедешь после, ладно?
— А как же он? Я имею в виду, не приедет? — запинаясь и боясь произнести страшное слово, спросила она.
— Нет. Мы договорились, что нет. Потом на могилу придет.
О господи! На могилу!
Вероника тряхнула головой — нельзя! И не стала возражать, это было только их, личное дело.
— Ну надо же! — воскликнула она, стараясь изгнать тяжелые мысли. — У меня есть дедушка!
— Да, есть! Все, Никуша, я устала и главное рассказала, если какую мелочь забыла, потом расскажу. Давай отдыхать.
Она с трудом поднялась с кресла, распрямилась, даже в трудной болезни не утратив стати и величавости осанки.
— Да, и еще. Прости меня, девочка, за все: за то, что не рассказала твоему отцу, за то, что не рассказала тебе раньше, сохраняя последние годы жизни с Василием для себя, за то, что не стала жить с тобой и Соней, втроем нам было бы легче, чем тебе одной между двух домов разрываться, за то, что так и не примирилась со смертью Андрюши и Наденьки.
Ника вскочила и, обежав стол, крепко-крепко обняла бабулю, прижалась и, не разрешая себе плакать, сказала:
— Я тебя люблю! И не надо просить прощения, ты во всем права! И не прощайся со мной, подожди еще!
На следующий день после бабулиных поминок девятого дня она поехала знакомиться с дедушкой. В электричке всю дорогу представляла себе, какой он, что она ему скажет, и все старалась взять себя в руки, успокоить бегущее впереди сердце и вспоминала, вспоминала бабушкин рассказ о нем.
Дом ее поразил!
Она несколько раз сверилась с адресом, который выписала на бумажку, и никак не могла поверить.
Большой, добротный, каменный, выстроенный в стиле совсем не свойственном для тридцатых годов. Два этажа и третий, чердачный, под островерхой крышей, парадный вход, к которому тянулась дорожка от калитки, был сделан ажурным застекленным эркером, на который опирался широкий балкон второго этажа. Справа и слева от входа тянулась широкая, тоже застекленная веранда. Сзади и по бокам дома стояли высокие, величавые сосны и ели. А вот забор был современный, довольно высокий, через который трудно что-либо рассмотреть.
Ника вздохнула поглубже и решительно нажала кнопку звонка на кирпичном столбике калитки.
Звонка она не услышала, зато услышала, как залаяла собака в доме, низким, неторопливым, несуетным лаем. Входная дверь дома открылась, и оттуда выкатилось огромное лохматое чудовище и, продолжая утробно лаять, не торопясь, соблюдая величавость потрусило к калитке.
— Вам кого?
Сосредоточив все внимание на собаке, боясь, что эта животина влегкую перемахнет забор. Вероника не рассмотрела того, кто спрашивал.
— Здравствуйте! — прокричала она. — Меня зовут Вероника!
— Апельсин, свои! — громко окликнул пса хозяин и быстро пошел открывать.
Широко распахнулась калитка… и Ника увидела своего папу, только постаревшего, но такого же сильного, большого, высокого и подтянутого.
— Де-е-душка-а, — прошептала она и кинулась к нему.
Все ее боли, все обиды, все потери, все не выплаканные и не разрешенные себе за четырнадцать лет слезы она выливала ему в теплую байковую рубашку, в которую уткнулась лицом, крепко обняв его руками.
— Поплачь, солнышко, поплачь! — говорил он, поглаживая ее большой, широкой, теплой ладонью по голове, прижимая второй рукой к себе за плечи.