– Неужели вы думаете, я смогу надеть свои вещи после того, как их уже кто-то примерил на себя? Оставьте… И я вас оставлю! Но вот капитана Дремлюгу я теперь затрясу. Ибо эта гадкая Обираловка наверняка имеет контакт с нашими активуями… А это уже – его статья, корпуса жандармов. Политическая!
В этот день побывал у генерала Панафидина, просил солдат для оцепления Обираловки. Ненароком, как бы между прочим, спросил о настроении казарм.
– А кто в казарме? – ответил Панафидин. – Такой же мужик, такое же и настроение, как везде. Офицерский корпус в большом разброде, но – дисциплина!.. Оцепление выставим, – обещал генерал. – Однако желательно, чтобы армия не участвовала в событиях внутри России, князь. Ни слева, ни справа! Так я мыслю…
Потом поговорили о Витте, который вел себя в Портсмуте блестяще: «Россия, очевидно, потеряет в этой дурацкой истории половину Сахалина». Панафидин удивил князя одним признанием:
– Не верьте, князь, что Россия обессилела и не может сражаться далее. Мы ли, русские, не умеем сражаться?.. Но ситуация в самой России не позволяет нашим мудрецам разбрасывать себя на два фронта сразу. Витте ведь тоже хорошо это понимает!..
5
Оторвавшись от Петербурга, он как-то сразу впал в «безведомственное» пространство. Глухие раскаты грома над министерством долетали в Уренск лишь слабыми отголосками газетных сплетен. По фельетонам «Нового времени», конечно, ясного представления о событиях иметь не будешь. Что осталось? Письма, законы, циркуляры, отписки, предложения свыше…
– Чушь! – говорил Мышецкий, хорошо понимая, что сегодня один циркуляр, завтра другой; они только вносят хаос в течение жизни, но упорядочить ничего не способны. – Хватит кидать сверху бумаги. Надо наверх поднимать голоса. Вече… дума… чаяния народа! От древнерусской демократии – к новой! Снизу – наверх! Так ведь?
– Сверху-то, князь, падать больнее, – рассуждал Огурцов тверезо. – Да и не верю я ни во что… Меня вот тятенька покойный секли, чтобы я Гоголя не читал. Считалось тогда – вредное направление! А ныне вот Гоголю памятники ставят. За что же я в цветущей юности посрамление принял? Теперь вот я своего секу, чтобы Максима Горького не читал. «Читай, говорю, Гоголя, Николая Васильевича, потому как он – безвредный ныне считается!» А может, Максиму Горькому, князь, тоже памятники будут ставить?
– Наверное, будут, – сказал Мышецкий.
– Вот и выходит, – коловращение жизни. Однако – движемся. И мой сеченый сынок будет сечь внука моего: «Не читай Афоню Кочеткова, а читай Максима Горького!» Нет, князь, не стоим на месте. По ступенькам истории Россия за милую душу кувыркается.
– Мы слишком консервативны. А как вы мыслите – отчего бы?
– Да за себя не ручаюсь, – помялся Огурцов. – А что касаемо тятеньки моего, так он просто городничего боялся… Ну, а я секу с оглядкой на родителя своего. Какой же туг консерватизм?..
Сергей Яковлевич спросил о делах. Нет, дел не было. Наказал через Огурцова, чтобы Дремлюга зашел к нему вечером. Но прежде, чем говорить с Дремлюгой, надо разрешить все вопросы с Додо; это неприятно, когда брат должен исполнить фискальный иск по отношению к родной сестре, но… «Что делать? Таковы времена!»
Вылез из коляски напротив номеров вдовы Супляковой; из дверей кухмистерской благоухало ванилью: пекли булочки на день. Прислуга сказала, что госпожа Попова еще спит. Заодно попросили князя отдать ей почту. Взял «Московские ведомости» и свежие листки Почаевской лавры (чтиво не ахти какое!). И стало потому стыдно, когда встретился, совсем некстати, с акушеркою Корево: чистенькая, розовая после сна женщина вдруг заметила в руке губернатора погромные «Почаевские листки».
– Поверьте, – смутился Мышецкий, – я собираю нектар с иных цветов. Но вот госпожа Попова…
– А вы с ней дружите, князь? – удивилась Корево.
– Более того: я состою с нею в очень отдаленном родстве. Госпожа Попова приходится мне родною сестрой!
Шуткой он немного замял обоюдную неловкость, и они разошлись, далекие друг другу. Додо открыла двери, шлепая туфлями, вернулась в разбросанную постель. Снова забралась под одеяла.
– Что ты морщишься, Сережка? – спросила, зевнув в ладошку.
– Дорогая, – сказал Мышецкий, отбросив газеты, – твой утренний букет дурно пахнет!..
Он по-хозяйски отбросил шторы, и Додо загородилась от яркого солнца, брызнувшего в комнаты номера. Она молчала, выжидая, и Сергею Яковлевичу пришлось заговорить первому: