По ее лицу текли слезы; Тарсии казалось, будто вовсе не собственная, а чья-то чужая воля смешала ее сегодня с толпой римлян, где ей ненадолго удалось забыть, что она из тех, кто стоит за воротами этого мира, кому нечем платить за его радости.
Послышались шаги, и солдаты невольно обернулись на звук. В проулок заглядывала какая-то парочка, очевидно, в поисках укромного местечка, пригодного для любовных утех. Увидев, что место занято, они собирались уйти, как вдруг мужчина задержался и, приглядевшись, произнес странным сдавленным голосом:
— Отпустите женщину!
— Проходи мимо! — презрительно и грубо отвечал солдат.
Незнакомец в мгновение ока очутился рядом и, схватив легионера за плечи, так стукнул его головой о стену, что тот свалился без чувств. Державший Тарсию солдат выхватил меч и ринулся на неожиданного противника, который, молниеносно завладев оружием его поверженного товарища, в свою очередь изготовился к схватке. Пришедшая с ним женщина, пронзительно вскрикнув, убежала прочь, тогда как освобожденная Тарсия медленно сползла по стене на землю и замерла, прижав к груди сорванную одежду. Она невольно вздрогнула от мягкого, теплого и скользкого прикосновения собственных волос, потоком хлынувших на плечи и грудь и прикрывших ее почти до самых ступней. Она наблюдала, точно во сне, как сражаются двое мужчин, — по озаренной луною стене метались огромные черные тени. Легионер извергал всяческие проклятия, его противник молчал. Наконец легионер упал навзничь и застыл в луже собственной крови. Второй человек вытер меч и, не выпуская его из рук, приблизился к Тарсии. Она смотрела на него снизу вверх, ожидая, что он сделает или скажет. Он молча склонился над нею, и внезапно Тарсии почудилось, будто она не сидит на грязной земле, а, взмыв куда-то ввысь, парит в разлитом вокруг лунном свете, — звуки стали призрачными, далекими, и даже терзавшая ее горечь показалась полузабытым наваждением.
— Золотоволосая, это ты?
— Элиар…
Она поднялась на ноги и поскорее натянула на себя тунику.
— Идем! — сказал он, заслышав стоны первого солдата, который начал приходить в себя и решительно протянул девушке руку.
Они поспешили прочь. Тарсия напрягала все силы, поскольку ноги не слушались ее; они с Элиаром наугад сворачивали то в один, то в другой переулок, пока не замешались в толпу, а потом остановились передохнуть под каким-то портиком.
Тарсия чувствовала себя неловко, оттого что между ними лежала мрачная тень, — последствие долгой и тяжкой разлуки, когда они в одиночку несли каждый свое бремя.
Элиар заговорил первым.
— Это я виноват, золотоволосая. Нельзя было оставлять тебя одну в Риме…
— Не надо об этом! — тихо попросила она.
— Я провожу тебя, — сказал Элиар после паузы. — Где ты живешь?
— Там же, где и раньше, — на Палатине.
Они молча пошли рядом. Тарсия украдкой поглядывала на своего спутника. Едва заметные, трепетные нотки в голосе напомнили ей прежнего Элиара, хотя на самом деле в нем мало что осталось от того юноши, с которым она некогда делила травяное ложе. Теперь это был настоящий мужчина, с решительным и твердым взглядом на неподвижном, словно окаменевшем лице, очевидно, очень хладнокровный и — благодаря постоянным упражнениям — обладающий большой физической силой. Впрочем, было трудно ожидать, что он станет иным, проведя почти год в беспрестанных сражениях на арене.
— В твоей жизни что-нибудь изменилось? — рискнула спросить она.
— Недавно меня купил один сенатор для личной охраны. Говорят, сейчас неспокойные времена…
— Неспокойные? Что же мы тогда празднуем?
— Не знаю. Я не имею никакого отношения к тому, что празднуют римляне. Я вижу только публику в амфитеатре, а она всегда одинакова.
Они опять помолчали. Потом Тарсия сказала:
— Я впервые на таком празднике.
— Я тоже… Здесь пьют разбавленное вино, а едят в основном хлеб да бобы, а у нас дома на каждый праздник варили пиво и резали скот, так что было вдоволь мяса.
— Ты часто вспоминаешь дом?
— Нет, — отвечал Элиар, словно бы удивляясь своим мыслям, — почти совсем не вспоминаю. Я вообще мало думаю. Полагаю, задумчивый гладиатор недолго проживет на свете.
— Ты все время побеждаешь?
— Нет, — сказал он, немного помедлив и глядя в землю, — однажды я лежал посреди арены, плавая в собственной крови, и к моей груди было приставлено острие меча, а публика ревела как безумная, и мне казалось, будто гудит сама земля. А потом я очнулся в своей камере и слышал, как врач говорил ланисте,[8] что, скорее всего, я пойду на корм воронам. Но я выжил, хотя потом долго не мог сражаться.