Сбоку стояли шкафы, хранившие множество камзолов, сюртуков и плащей. С десяток шпаг посверкивали в открытом армуаре. Еще мгновение назад бывшее, вероятно, золотым, небо за окном стало теперь бледно-голубым.
Платье лежало там, где он оставил его, на кресле. Нижние юбки были смяты, а кремовые кружевные оборки резко распахнуты сбоку, словно не расстегнутые, а разорванные, и под ними зияла чернота внутри жесткого корпуса корсета.
Облокотившись одной рукой о столик, он протянул другую к шелковой поверхности, казалось светившейся в темноте.
Он представил себе, как это платье облегает его, и снова ощутил ту столь непривычную наготу над кружевами корсажа и тяжелое качание юбок. И вспомнил, как за каждым новым унижением появлялось чувство безграничной власти, пьянящей силы. Что там Гвидо говорил ему? Что теперь он свободен и что мужчины и женщины лишь мечтают о такой свободе? В объятиях кардинала он самым божественным образом узнал, что это правда.
И тем не менее это обескураживало его. Когда с него сдирали очередной слой одеяния, его бросало в дрожь – пусть и ненадолго. И сейчас, глядя на этот наряд, постепенно сливающийся с темнотой, он спрашивал себя: «Смогу ли я после премьеры возродиться с прежней силой?» Тонио представлял себе ярус с целой толпой венецианцев, воображал, что слышит вокруг тот мягкий диалект, похожий на шепот и звуки поцелуев, видит лица, исполненные ожидания и полуприкрытого ужаса. Все предвкушают захватывающее зрелище: оскопленный патриций, разодетый, украшенный и раскрашенный, как французская королева, к тому же обладатель божественного голоса. Ах! Он прервал себя.
«Беттикино. Да, Беттикино. Как насчет него? Забудь о платьях и лентах, забудь о спешащих на юг венецианских каретах. Забудь обо всем этом. Подумай теперь о Беттикино, о том, что это значит».
Раньше он боялся плохих певцов и всех тех банальных неприятностей, которые они могут доставить: приклеить картонные мечи к ножнам, так что ты не сможешь их вытащить, подсыпать в вино какое-нибудь снадобье, так что тебе станет плохо, как только выйдешь на сцену, подсадить в зал своих сторонников, которые за плату будут освистывать и обшикивать тебя.
Но Беттикино? Холодный, гордый, роскошный владыка сцены, с высочайшей репутацией и совершенным голосом? Это был благородный вызов, а не унизительное состязание.
И своим сиянием он способен совершенно затмить Тонио, оттеснить на самый край сцены, откуда ему придется завоевывать внимание публики, только что сполна насладившейся Беттикино!
Он вздрогнул. Как же глубоко погрузился он в эти наматывающиеся одно на другое раздумья! Тонио схватил платье, словно желая припасть к тому последнему кусочку сиреневого цвета, что еще виднелся в темноте. Он приподнял его и прижал к лицу гладкий холодный шелк.
– Когда это ты сомневался в собственном голосе? – прошептал он. – Что с тобой случилось?
Свет исчез. В окне пульсировала глубокая синева ночи. Резко поднявшись, Тонио вышел из своих покоев и зашагал по коридорам, не думая ни о чем, кроме стука своих каблуков по каменному полу.
– Тьма, тьма, – шептал он почти восторженно. – Благодаря тебе я становлюсь невидимкой. И поэтому не чувствую себя ни мужчиной, ни женщиной, ни евнухом – я просто живу.
Приблизившись к дверям кабинета кардинала, он тут же постучал, не колеблясь ни секунды, и, войдя, увидел сидящего за столом Кальвино.
Внезапно эта слабо освещенная комната, с высокими, до потолка, стеллажами, полными книг, напомнила Тонио совсем иное место. И он поразился любви и желанию, мгновенно родившимся в его сердце, стоило ему увидеть, как запылало страстью лицо его преосвященства.
8
К концу лета всем стало очевидно, что могущественный кардинал Кальвино стал покровителем Тонио Трески, венецианского кастрата, настоявшего на том, чтобы появиться на сцене под своим собственным именем.
– Ах, Тонио, – говорила любопытствующим графиня, которая все чаще и чаще наведывалась в Рим. – Вы услышите, как силен его голос: такое впечатление, что он долетает до самых небес. Вот подождите – и тогда убедитесь.
Между тем кардинал держал своего соловья в клетке, не разрешая ему петь вне дворца. Так что лишь горстка друзей разносила легенды о его замечательном голосе.
Но Гвидо шел другим путем.
Если его приглашали на концерты, он обязательно брал с собой ноты собственных сочинений. И если ему предлагали сесть за клавиши, порой из чистой любезности, он без колебаний соглашался.