Тонио собирался изучить либретто позже. Сейчас оно его мало заботило. Но что определенно сводило его с ума, так это смех матери и громкие возгласы членов семьи Леммо, которым как раз принесли зажаренную рыбу.
– Извини. – Он протиснулся мимо Алессандро.
– И куда вы идете? – Большая рука Алессандро легко и тепло обняла Тонио.
– Вниз. Я должен услышать Каффарелли. Оставайся с моей матушкой, не выпускай ее из виду.
– Но, ваше превосходительство…
– Тонио, – улыбнулся Тонио. – Алессандро, я тебе обещаю, клянусь своей честью, что не уйду дальше партера. Ты будешь видеть меня отсюда. Я должен услышать Каффарелли!
Не все кресла были заняты. Ожидалось, что по ходу представления прибудет еще больше гондольеров, которых свободно впускали в зал. Вот тогда точно начнется столпотворение. Пока же Тонио без труда пробрался к сцене, протиснувшись сквозь толпу, и уселся всего в нескольких футах от неистовствующего, грохочущего оркестра.
Теперь он слышал лишь музыку и пришел в настоящий экстаз.
И как раз в этот момент на сцене появилась высокая, статная фигура великого Каффарелли.
Очень многие с полным основанием считали этого ученика Порпоры[20] величайшим певцом в мире, и когда он шел к рампе в своем огромном белом парике и развевающемся карминном плаще, то казался скорее богом, а не царем, роль которого исполнял в данной пьесе. Красивый и изящный, он спокойно встал перед залом, пожиравшим его глазами. Потом откинул назад голову. Он запел, взяв первую мощную, нарастающую ноту, и весь театр тут же умолк.
У Тонио перехватило дыхание. Сидевшие вокруг него гондольеры не сдержали тихого стона и возгласов изумленного наслаждения. Звук на одной ноте нарастал и парил так, словно сам кастрат не мог остановить его. А наконец оборвав его, он ринулся в основную часть арии, кажется даже не взяв паузы, для того чтобы перевести дыхание, так что оркестр бросился догонять его.
Это был голос совершенно невероятный, не резкий, но яростный, неистовый. К концу арии почти совершенное лицо кастрата исказилось едва ли не до безобразия.
Накрашенное и напудренное лицо это, обрамленное лавиной белых кудрей, любой бы назвал благородным, даже изысканным, однако в глазах певца горел незримый огонь. Каффарелли расхаживал взад и вперед по авансцене, равнодушно кланяясь тем, кто махал, аплодировал и кивал ему из лож, бросая короткие взгляды то в партер, то на ярусы и словно рассеянно размышляя о чем-то.
Когда запела примадонна, опера вдруг утратила все свое очарование. А может, это произошло потому, что Тонио видел суету в кулисах, дам с гребнями и щетками, гримершу с пуховкой, снова и снова припудривающую Каффарелли.
Но тоненький, слабенький голосок примадонны бесстрашно следовал за мелодией, выбиваемой композитором из клавесина. Каффарелли встал перед певицей, спиной к ней, словно ее и не существовало, и, не скрываясь, зевнул. Мгновенно поднявшийся ропот людских голосов почти заглушил музыку.
Тем временем вокруг Тонио все настоящие ценители происходящего действа стали давать грубоватые, но проницательные оценки. Верхние ноты у Каффарелли сегодня были не очень хороши, а примадонна вообще просто ужасна. Какая-то девушка предложила Тонио чашу с красным вином, и, шаря по карманам в поисках монеток, он взглянул на ее лицо под маской и подумал: «Беттина! Конечно, это она!» Но потом вспомнил о словах отца и о только что оказанном ему доверии и, густо покраснев, опустил глаза.
Каффарелли снова вышел к рампе. Откинул назад красный плащ. Сверкнул глазами на первый ярус. А потом еще раз взял ту великолепную первую, трепещущую ноту крещендо. Тонио видел, как блестит пот у него на лбу и как под сверкающим металлом греческих доспехов расширяется могучая грудная клетка.
Клавесин запнулся, среди струнных произошло замешательство: Каффарелли пел невпопад с музыкой. Но он пел нечто такое, что немедленно казалось знакомым. Неожиданно Тонио понял – как и все вокруг, – что он исполняет только что законченную примадонной арию, безжалостно ее высмеивая. Струнные пытались прекратить игру, ошарашенный композитор отнял руки от клавиш. Между тем Каффарелли вполголоса напевал мелодию, повторял ее трели с такой вызывающей легкостью, которая сводила на нет все усилия певицы.
Пародируя ее долгие верхние ноты, он вкладывал в них чудовищную мощь, отчего они становились совершенно неблагозвучными. Девушка залилась слезами, но не ушла со сцены. Остальные актеры побагровели от смущения.