– Нет, можешь, можешь, – прозвучал совсем рядом тихий голос Гвидо.
Тонио почувствовал руку маэстро на своей пояснице.
– Проклятье, – прошептал он. – Я хочу выбраться отсюда… вы должны помочь мне… добраться до консерватории.
Но он уже кланялся этой старухе, целовал ей руку. У нее было такое приятное лицо, со следами былой красоты, и в ее сморщенной руке, протянутой ему, виделось такое изящество.
– Нет, маэстро, – шептал он как в бреду.
Она легко повернулась на белых туфельках. Комната кружилась у него перед глазами. Только бы не встретить ту светловолосую девушку! Он сойдет с ума, если она вдруг появится, и все же если бы он только мог объяснить ей…
Но что?
Что он не виноват, что она не виновата.
Они стояли лицом друг к другу, маркиза и он. Грянула кадриль, и каким-то чудом он шагнул вперед, поклонился партнерше и резко двинулся вдоль длинной линии пар, точно так же, как делал это тысячи раз, но снова и снова на какие-то мгновения забывая, что делает.
Появился Гвидо. Какие же большие у него глаза, слишком большие для его лица!
И вот уже он опирается на руку Гвидо, что-то кому-то говорит, извиняется, уверяет, что должен уйти отсюда, должен оказаться в своей комнате, в своей собственной комнате, или же они должны сейчас подняться на гору. Да, подняться на гору, ведь это единственное, чего он не смог позволить себе, это было просто нестерпимо.
– Ты устал, – сказал Гвидо.
– Нет, нет, нет, – замотал головой Тонио.
Он не мог никому в этом признаться, но мысль о том, что он никогда больше не сможет лечь с женщиной, была невыносимой. Он готов был кричать и биться головой о стену. Где она, эта девушка? Он никогда, ни на миг не верил, что Алессандро был способен на такое! Ведь мама была таким ребенком, а Беппо… Невероятно! А Каффарелли? Что же он на самом деле сделал, когда остался с ними наедине? Гвидо помог ему сесть в карету.
– Я хочу подняться на гору! – повторял Тонио яростно. – Оставьте меня одного! Я хочу туда, я знаю, что делаю!
Карета двигалась. Тонио видел над головой звезды и покрытые листвой ветви, склоняющиеся так низко, словно им хотелось прикоснуться к нему, чувствовал теплый бриз на лице. Если бы сейчас он подумал о маленькой Беттине в гондоле, о мягком сплетении ее рук и ног, о нежной, как шелк, плоти между ее бедрами, он бы сошел с ума. «Запретите мне! Ноги моей там не будет, пока… и тогда…»
Он рухнул на Гвидо. Они стояли у ворот консерватории, и Тонио сказал:
– Я хочу умереть.
«Чем открыть тебе мою боль, лучше умереть».
И тогда он снова услышал голос отца: «Веди себя как мужчина».
Поднимаясь по лестнице в свою комнату, он уже ничего не чувствовал.
4
Теперь, когда Гвидо видел, что Тонио слишком устал и не может работать, он придумывал для него какое-нибудь вознаграждение. Либо они ездили в оперу, либо Тонио получал от него какие-нибудь простые арии, которыми мог наслаждаться в свое удовольствие. Провести Гвидо было невозможно. Он знал, когда его ученику действительно требовался отдых. Как-то ранним вечером, когда Тонио был в необычайно унылом настроении, Гвидо вывел его из классной комнаты и сопроводил в консерваторский театр.
– Сядь здесь. Смотри и слушай, – сказал он, оставляя Тонио на заднем ряду, где тот смог наконец вытянуть ноющие ноги.
Тонио и раньше был более чем заинтригован звуками, доносившимися из этого зала.
И теперь оказался приятно удивлен, обнаружив, что это настоящий маленький театр, роскошный, как в венецианских палаццо.
Здесь был ярус лож, задрапированных изумрудно-зелеными занавесями, а арка над сценой сверкала позолоченными завитушками.
В оркестровой яме уместились около двадцати пяти музыкантов (это число внушало благоговейный ужас, ведь порой и в большом оперном театре оркестр насчитывал не больше). Все они сейчас разыгрывались, упражняясь каждый сам по себе и не обращая внимания на распевавших гаммы певцов и на композитора – студента Лоретти, обеспокоенного тем, что спектакль не успеют подготовить к первому представлению, через две недели.
Услышав сетования Лоретти, Гвидо остановился у дверей, коротко рассмеялся и сказал Тонио, что все идет превосходно.
Тонио словно очнулся от сна, потому что на доске, где мелом были написаны имена исполнителей, он увидел имя Доменико, того изящного мальчика – не мальчика, а сильфа, – которого он видел в последнее время лишь в трапезной, за ужином.