ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Дерзкая девчонка

Дуже приємний головний герой) щось в ньому є тому варто прочитати >>>>>

Грезы наяву

Неплохо, если бы сократить вдвое. Слишком растянуто. Но, читать можно >>>>>

Все по-честному

В моем "случае " дополнительно к верхнему клиенту >>>>>

Все по-честному

Спасибо автору, в моем очень хочется позитива и я его получила,веселый романчик,не лишён юмора, правда конец хотелось... >>>>>

Поцелуй, чтобы вспомнить

Чудный и легкий роман. Даже, немного трогательный >>>>>




  132  

Во время стоянки в Пальме, окутавшей судно фиолетовым туманом, предусматривался концерт Шостаковича, где Кройце должен был исполнять партию фортепиано, а двое бойскаутов – ему аккомпанировать. Дориаччи предстояло петь Малера, и можно было предположить, что петь она будет что-то другое. Это был предпоследний концерт – последний планировался на следующий день в Канне, куда они должны были прибыть в конце дня. Атмосфера круиза внезапно изменилась: внезапно все обнаружили, что он подошел к концу. Пассажиры обоих классов занимали свои обычные места и принимали свои обычные позы с чувством сожаления. Усаживаясь за фортепиано, Ганс-Гельмут имел вид еще более торжественный, чем обычно, словно панцирь, обеспечивающий его толстокожесть, вдруг уловил перемену в атмосфере. Когда он положил руку на клавиши, Жюльен сидел лицом к Клариссе по ту сторону круга, как это было в первый день. А Симон и Ольга опять, как тогда, расположились позади четы Летюийе. Одинокий Андреа сидел в кресле, само собой разумеется, в кресле, ближайшем к микрофону, предназначенному для Дориаччи, а Боте-Лебреши устроились сбоку, в первом ряду, чтобы Эдма могла наблюдать за клавиатурой рояля и смычками скрипок. Всего восемь дней назад, отплыв из Канна, участники круиза рассаживались в том порядке, что и сегодня; теперь им казалось, что с тех пор прошла почти что вечность. Они осознали, что через двадцать четыре часа вынуждены будут расстаться с попутчиками, которых узнали так недавно и так поверхностно; понимали, что, в сущности, так ничего и не знают о них, хотя еще полчаса назад полагали, что полностью их раскусили, – эта иллюзия оказалась на поверку самоуверенной глупостью. Каждый вдруг обнаружил, что перед ним чужие люди. Своего рода робость, овладевшая участниками круиза, заставляла самых безразличных бросать украдкой любопытные и удивленные взгляды, это была последняя попытка установить взаимопонимание, последнее проявление любопытства, но сейчас в отличие от дня отплытия стало совершенно ясно, что оно уже никогда не будет удовлетворено. Это привносило в атмосферу вечера оттенок печали, окружало своего рода меланхолическим ореолом.

Первые же ноты, извлеченные Гансом-Гельмутом Кройце из своего фортепиано, вызвали новый прилив меланхолии. Через две минуты не осталось слушателя, который не опустил бы глаза, пряча нечто очень личное, потаенное и сейчас вдруг высвобожденное этой музыкой.

Грандиозный и неправдоподобно романтический пейзаж представлял собой контраст этому концерту, в течение которого Кройце непрестанно вызывал, извлекал из клавиатуры четыре или пять сладкозвучных и грозных нот, те самые четыре ноты, которые пробуждают в памяти детство, летние лужайки, залитые дождем, города, пустеющие в августе, найденные в ящике комода фотографии или любовные письма, над которыми смеются по молодости лет; и все это рояль рассказывал языком диезов, тонких нюансов, полутонов; и рояль вел свою тему умиротворенно, словно делая признание или перебирая счастливые воспоминания, ставшие нежными до грусти, и безвозвратные, и окрашенные печалью.


Каждый погружался в собственное прошлое, счастливое для одних и безрадостное для других. Предаваясь воспоминаниям, которые он с уверенностью мог отнести к радостным и невинным, Жюльен никогда не вызывал в памяти ни ночей, проведенных за игрой, ни женских тел, ни картин, которыми он подростком любовался в музеях. Перед его мысленным взором возник пляж на побережье Бискайского залива; лето, когда ему исполнилось девятнадцать лет; серый песок пляжа, окаймленный почти такой же серой пеной; он сам, в свитере, полном песка, с обкусанными ногтями; ощущение, что он, Жюльен, – лишь временный гость в своей собственной телесной оболочке, полной жизни и вместе с тем тленной; переполняющая его пьянящая, беспричинная радость. Точно так же Симону Бежару припомнился не Каннский фестиваль, не зал, кричащий «браво!», не прожектора, направленные на него, не фотовспышки и даже не маленький мальчик, таскавшийся по затемненным залам с утра до вечера, нет, ему припомнилась полноватая женщина, которую звали Симоной, которая была старше его, которая любила его до безумия, как признавалась она сама, которая ничего от него не требовала, кроме того, чтобы он был самим собой, Симоном Бежаром, припомнилось, как они целовались на перроне перед отъездом в Париж. Женщина, которую с высоты своих восемнадцати лет и вагонных ступеней он счел несколько провинциальной и даже слегка ее застыдился.

  132