Некоторым что чудо, что чудовище – все едино.
…Отбросив бурдюк, к этому времени давно опустевший, Гермий резко встал и, шатаясь, побрел по дну оврага. Он помнил, что должен что-то сказать Хирону, только не помнил, что именно, и надеялся выяснить это прямо на месте.
Про Силена он уже забыл.
Старый сатир, болтая в воде копытами, долго глядел ему вслед.
– С огнем играешь, Лукавый! – еле слышно пробормотал Силен. – С тем огнем, что в тебе горит… а он пострашней Диевых молний жжет. Понамешалось в тебе земного, божественного, преисподнего; на Олимпе чужой, в Аиде не свой, на Пелионе – гость, в Фивах – соглядатай! Вот и вспыхивает внутри то одно, то другое!.. А вот детей убивать ты никогда не мог. Зевс мог, Аполлон, Афина, даже кроткая Афродита могла, один ты не научился. Значит, и не научишься никогда. Ну что ж, так Пану и передам – не зря Пан тебя отцом зовет, не зря чуть Дионису глотку не перервал, когда тот про Гермия дурное слово бросил! Правильно, Пан, таких отцов поискать…
Сатир откинулся на спину и закрыл глаза.
12
– Д-да, бог! Ну и что?! Эх, жизнь наша – полная чаша… полная чаша – налетай, папаша!..
Хирон, до того спокойно лежавший в своей пещере, приподнялся и с интересом глянул в сторону входа.
Раздался треск кустов, нечленораздельное бормотание, какие-то странные звуки, похожие на шлепки, – и в пещеру ввалился Гермий. Он передвигался на четвереньках, мотая головой, из всклокоченной шевелюры Лукавого сыпались травинки и прелая хвоя, осоловевшие глаза съехались к переносице; драная хламида с капюшоном куда-то пропала, но ее с успехом мог заменить оставшийся на Гермии хитон – некогда щегольской, а теперь такой же драный и грязный, как и утерянная хламида.
Знаменитые сандалии Лукавого летели следом за босым хозяином, возмущенно трепеща крылышками.
Пещера мгновенно наполнилась ароматом винного погреба.
– Д-да, бог! Вот т-такой! Прошу любить и ж-жаловать! Или не любить и не ж-ж-ж… и не ж-ж-ж…
Гермий неожиданно перестал жужжать и икнул.
– Тихо ты! Не видишь – дети спят! Разбудишь, – Хирон попытался было утихомирить Лукавого, но тот пропустил слова кентавра мимо ушей. К счастью, близнецы, свернувшиеся калачиками на травяном ложе в дальнем углу пещеры, и не думали просыпаться от пьяных воплей Гермия.
– Детки! – запричитал Лукавый, целеустремленно переставляя руки и ноги в направлении братьев. – Родные мои! Простите меня, подлеца! Детство у меня… беспризорным рос, в пещере!.. Папа на Олимпе, мама на небе, дедушки – один в Тартаре, второй небо держит!.. Ни ласки, ни подарков в день рожденья! Воровал я, обманывал… вот и вырос такой б… ик!.. Такой б… ик! Такой б-богом! Простите меня, мальчики! Не хотел, правда, не хотел! И сейчас не хочу-у-у!..
В этот момент целый водопад ледяной родниковой воды обрушился на покаянную голову Лукавого. Это мудрый кентавр, видя, что словами тут не поможешь, опрокинул на Гермия огромную деревянную чашу с водой, до того мирно стоявшую у входа.
Гермий взвыл раненой Химерой, с фырканьем встряхнулся, отчего во все стороны полетели брызги; затем некоторое время постоял на четвереньках – и вдруг потребовал неожиданно бодрым голосом:
– Еще!
Второй чаши у Хирона под рукой не оказалось, зато нашлась здоровенная бадья (вполне достаточная, чтобы кентавр мог в ней искупаться), которую Хирон с некоторым усилием накренил и вылил часть ее содержимого на многострадального Гермия.
Лукавый еще раз встряхнулся, одобрительно хрюкнул и довольно-таки резво подполз к стене, где и принял более подобающее богу положение, усевшись на земляной пол и привалясь спиной к прохладным замшелым камням.
Почти сразу перед его глазами возникла мощная рука Хирона с долбленой миской, до краев наполненной какой-то зеленоватой жижей.
Миска двоилась и оттого казалась вдвойне непривлекательной.
– Опять вино?! – ужаснулся Гермий, с трудом подавляя тошноту. – Вы что тут все, сговорились?!
– Не вино, не бойся! Выпей, легче станет. По себе знаю – Силен у меня частый гость…
Последние слова явно убедили Лукавого. Непослушными пальцами вцепился он в миску, едва не расплескав, поднес к губам и стал торопливо глотать терпкий травяной настой, роняя капли на свой и без того уже безнадежно испорченный хитон. Горечь заполняла рот, в голове по-прежнему шумело, но окружающие предметы приобрели резкость, и даже удалось слегка изменить позу, не треснувшись при этом о стенку затылком.