Пусть так и будет. Я все играла и играла.
Он цепко схватил меня, но сил, чтобы меня побороть, у него не хватило.
Я попятилась к окну и прижала скрипку со смычком к груди.
– Отдай, – сказал он.
– Нет!
– Ты не умеешь играть. Все это делает скрипка, а не ты. Она моя, моя.
– Нет.
– Отдай скрипку! Она моя!
– Тогда я ее разобью!
Я крепче прижала руками скрипку, выставила вперед локти и смотрела на него расширенными глазами. Конечно, я вовсе не собиралась ее ломать, но он ведь не мог это знать. Должно быть, ему показалось, что я не шучу.
– Нет, – сказала я. – Я играла на ней, играла так и раньше, я исполняла свою версию этой песни.
– Ничего подобного, лживая шлюха! Отдай сейчас же скрипку! Будь ты проклята! Я уже сказал, она моя! Тебе нельзя брать в руки такую вещь.
Меня сотрясала дрожь, пока я на него смотрела. Он протянул ко мне руки, а я забилась в угол, все крепче сжимая хрупкий инструмент.
– Я раздавлю ее!
– Ты этого не сделаешь.
– А какое это будет иметь значение? Это ведь призрачная вещь, не так ли? Скрипка такой же призрак, как и ты. Я хочу снова на ней сыграть. Я хочу… просто подержать ее. Ты не можешь забрать ее…
Я подняла скрипку и снова прижала ее подбородком к плечу. Рука призрака потянулась ко мне, и я опять пнула его – по ногам. Он попытался увернуться. Тогда я провела смычком по струнам, заставив их издать дикий вопль, длинный ужасный вопль, а затем медленно, закрыв глаза, не обращая на него внимания, крепко удерживая скрипку каждым пальцем и каждой клеточкой своего естества, я заиграла. Очень тихо и медленно – наверное, какую-то колыбельную: для нее, для меня, для Роз, для моей обиженной Катринки и хрупкой Фей. Песню сумерек, похожую на старое стихотворение, которое негромким голосом читала когда-то мать – еще до того, как закончилась война и отец вернулся домой. Я услышала, что звук стал насыщеннее, сочнее и круглее. Да-да, то самое туше, как раз такое, как нужно, – когда дотрагиваешься смычком до струн, почти не оказывая на них давления, и одна фраза следует за другой. Мама, я люблю тебя, люблю тебя, люблю! Он никогда не вернется домой. Нет никакой войны, и мы всегда будем вместе. Высокие ноты выходили на редкость тонкими и чистыми, необыкновенно яркими и в то же время печальными.
Она ничего не весила, скрипка, – она лишь слегка давила на плечо, отчего я почувствовала головокружение. Но песня вела меня вперед. Я не знала нот, не знала мелодий. Я знала лишь эти блуждающие фразы горя и меланхолии, эти бесконечные сладостные гаэльские стенания, вплетавшиеся одно в другое. Но песня лилась, всемилостивый Боже, она лилась и лилась, как… как что?.. как кровь, как кровь на загаженном коврике. Как нескончаемый поток крови из женской утробы… Или из женского сердца? Не знаю.
В последний год жизни месячные у нее случались нерегулярно. То же самое происходило совсем недавно и у меня. Теперь я бездетна: в моем возрасте уже невозможно родить, и не будет у меня моей живой кровиночки. Что ж, как есть, так и есть.
Как есть, так и есть.
А музыка звучала!
Что-то легко скользнуло по моей щеке. Его губы. Я локтем отшвырнула его к кровати. Он был неловок, растерян и, цепляясь за прикроватный столбик в попытке подняться на ноги, испепелял меня взглядом.
Я перестала играть, последние ноты еще долго звенели. Великий Боже! За всеми нашими блужданиями пролетела длинная ночь. Луна притаилась в зарослях лавровишни, спрятавшихся в огромной тени соседнего здания, в тени стены современного мира, способного затмить, но не способного разрушить этот рай.
Жалость, которую я испытывала к матери, горе, охватившее душу в тот момент, когда мать пнула меня, восьмилетнюю девочку, в этой самой комнате, растекались эхом тех нот, что звенели в воздухе. Мне оставалось только поднять смычок. Все получалось естественно.
Он стоял, прижавшись в страхе к противоположной стене.
– Либо ты вернешь мне скрипку, либо, предупреждаю, я заставлю тебя поплатиться!
– Ты кого оплакивал – меня или ее?
– Верни скрипку!
– Или это было сплошное уродство? Что это было?
Наверное, это была маленькая девочка, потерявшая способность дышать и в панике сжимающая свой живот, когда ее рука случайно коснулась раскаленного железа открытой горелки. Какая это все-таки маленькая печаль в мире ужасов, и все же из всех воспоминаний не было ни одного более тайного, ужасного, невысказанного.
Я принялась тихонько напевать: «Хочу играть». И тихо начала, осознав, как это просто: мягко скользить смычком по струне ля и по струне соль и сыграть всю песню только на одной нижней струне, если захочу, и добавить легкого скрежетания; да, оплакивай растраченную жизнь, я слышала ноты, я позволила им удивить себя и выразить свою душу одним аккордом за другим, да, приди ко мне, пробейся к моему сознанию через это и дай мне обрести себя. Она и года не прожила после того, как проплакала в парке, даже одного года, и в тот последний день никто не проводил ее до ворот.