Мне кажется, я пела, пока играла. «О ком ты плакал, Стефан, – пела я, – кого оплакивал – ее, меня или убогость и уродство?» Скрипка будто срослась с рукой, пальцы, такие гибкие и точные, словно превратились в крошечные подковы, бьющие по струнам, и музыка звучала в ушах не в скрипичном и не в басовом ключе – такой невыразительный звук, древний и совсем не подходящий для этой мелодии, которая в то же время поражала и уносила меня с собой, как случалось каждый раз, когда я слышала пение скрипки, только теперь скрипка пела в моих руках!
Я видела ее тело в гробу. Нарумянена как проститутка. Гробовщик сказал: «Эта женщина проглотила собственный язык!» И голос отца: «Она так плохо питалась, что лицо почернело. Пришлось нанести слишком много грима. Взгляни, Триана, как все это нехорошо. Взгляни. Фей ее просто не узнает».
А чье это на ней платье? Темно-красное. У нее никогда такого не было. Платье тетушки Элвии. А ведь ей не нравилась тетушка Элвия. «Элвия сказала, что ничего не смогла найти в шкафу. У твоей матери были какие-то вещи. Как же иначе? Неужели у нее не было вещей?»
Инструмент казался совершенно невесомым, его так легко было удерживать на месте, извлекая поток звуков, знакомых обволакивающих звуков – тех самых, что подхватывали мужчины и женщины с гор и танцевали под них в детстве, еще до того, как научились читать и писать, а возможно, и говорить. Я слилась со скрипкой, а она со мной.
Платье тетушки Элвии… Воспоминание, вызывающее отвращение, не слишком сильное, но все же незабываемое, – последний отвратительный штрих, горькое свидетельство невнимания.
Почему я не накупила ей платьев, почему не вымыла ее, не помогла ей, не поставила ее на ноги? Что со мной было не так? Одним неразделимым, целостным потоком музыка несла с собой обвинение и наказание.
«А разве у нее были вещи?» – холодно спросила я у отца. Черная шелковая комбинация была – я помнила. Летними ночами мать сидела в ней под лампой, с сигаретой в руке. Вещи? Пальто, старое пальто.
Господи, как я допустила, что она так умерла? Мне ведь было четырнадцать. Достаточно взрослая, чтобы помочь ей, любить ее, вернуть ее к жизни.
Пусть себе слова тают. Это особый талант: позволить словам растаять. Пусть великий звук расскажет всю историю.
– Отдай скрипку! – вскричал Стефан. – Иначе, предупреждаю, я заберу тебя с собой.
Я остановилась в изумлении.
– Что ты сказал?
Он молчал.
Я начала напевать, по-прежнему легко удерживая скрипку между плечом и подбородком.
– Куда? – мечтательно спросила я. – Куда ты меня заберешь?
Я не стала дожидаться ответа.
Я заиграла тихую песню, не нуждавшуюся ни в каких сознательных стимулах, – просто сладостные короткие ноты, следовавшие одна за другой с легкостью, словно поцелуи, когда мы приникаем губами к ручкам, щечкам, горлышку младенца Я словно держала маленькую Фей на руках и целовала ее, целовала, целовала… Боже мой, мама, смотри: Фей проскользнула сквозь рейки своего манежа! Она снова у меня на руках. Но ведь это Лили! Или Катринка, сидевшая в темном доме одна с маленькой Фей, когда я вернулась из школы. Рвота на полу.
Что с нами стало?
Куда девалась Фей?
– Мне кажется… Наверное, тебе следует начать наводить справки, – сказал когда-то Карл. – Уже два года, как твоя сестра исчезла. Думаю… Боюсь, она не вернется.
– Вернется.
Вернется! Вернется! Вернется!!!
Именно эти слова произнес врач, когда Лили неподвижно застыла под кислородной маской:
– Она не вернется.
Пусть об этом кричит музыка, пусть она откроет путь безысходному горю, придав ему новую форму.
Я открыла глаза, продолжая играть и глядя вокруг – на все, что было в этом странном сияющем и чудесном мире. Я не называла вещи, которые видела, а просто рассматривала их очертания в свете, струившемся из окон. Трюмо из моей жизни с Карлом, а на нем портрет Льва и его красивого сына, высокого старшего мальчика со светлой шевелюрой, как у Льва и Челси, того самого, которого назвали Кристофером.
На меня набросился Стефан.
Он схватил скрипку, но я держала ее крепко.
– Она сейчас сломается! – сказала я и рывком высвободила инструмент. Твердая, легкая, ощутимая вещь, полная жизни, словно оболочка сверчка, прежде чем она от него отделится. Скрипку можно было раздавить быстрее, чем стекло.
Я попятилась к окнам.
– Я сейчас ее разобью – и тогда кому будет хуже?
Он обезумел.
– Ты не знаешь, что такое призрак, – сказал он. – Ты не знаешь, что такое смерть. И ты что-то бормочешь о смерти, словно это колыбелька. А смерть – это вонь, ненависть и распад. Твой муж, Карл, превратился в прах. В прах! А твоя дочь? Ее тело разбухло от газов и…