— Но, Генри, я же люблю тебя, люблю, это не фантазия… я рассказала всю правду, а могла не рассказывать, это было нелегко, и я так боюсь, что теперь ты изменишь свое отношение ко мне, только я больше не могла лгать.
Должна же я была знать, что ты любишь меня такую, какая я есть, а не просто из-за Сэнди, или стриптиза, или еще чего, так что набралась храбрости. Пожалуйста, пойми меня и не считай, что я поступила ужасно. Я должна была попытаться, должна была бороться, я всегда была одна, никто не помогал мне, не заботился, не любил, приходилось самой о себе беспокоиться, строить планы…
— Что еще ты придумала? Я заинтригован…
— Ничего и близко похожего… всегда мне не везет… я уже в отчаянии… понимаешь, я старею, чувствую, это был мой последний шанс…
— Сколько тебе? — спросил Генри.
— Ну… чуть больше, чем сказала тебе… мм… около сорока… так-то вот… пожалуйста, пойми… просто приходилось самой заботиться о себе, никому не было дела до меня… а потом появился ты и был такдобр, называл меня мисс Уайтхаус, обращался так уважительно и так вежливо, не то что все другие, которые ни во что меня не ставили, ты обратил на меня внимание и считал меня привлекательной…
— Похоже, со мной тебе в кои-то веки повезло.
— Да, да, дорогой, с тобой мне наконец-то повезло, до тебя я не видела ничего хорошего… но, боюсь, я все испортила тем, что лгала тебе, это не так? Прости меня…
Стефани соскользнула на пол и на коленях поползла к нему, морща ковер. Протянула к нему руки, как просящая собака. Ее горячие влажные пальцы вцепились в рукав его пижамы.
— Неудивительно, что ты смеялась, когда я сделал тебе предложение. Я был нужен тебе, и ты меня придумала. Да, ты гений.
— Генри, пожалуйста…
— Так ты никакая не femme fatale, а обыкновенная уборщица. Обыкновенная смешная девчонка, смешная уборщица.
— Да, да, я твоя смешная девчонка, правда? Ты прощаешь меня, да? Скажи, что прощаешь. Ты сказал, что тебе было жалко меня, что ты поэтому и полюбил меня, но ты же по-прежнему любишь меня? Я была такая несчастная, такая одинокая, ты не можешь бросить меня только потому, что я рассказала тебе правду, я должна была все рассказать тебе, потому что люблю тебя… ты не можешь бросить меня сейчас, ты сказал, я тебя зацепила, это же не изменилось, да, просто потому?..
— Нет, не изменилось.
— Слава богу!.. Я так благодарна тебе… — Она продолжала стоять на коленях, содрогаясь от сдавленных рыданий и прижав его руку к своим мокрым от слез губам.
Генри посмотрел на ее растрепанные волосы и нелепые перья ворота, вздрагивающие плечи. Подумал, что, пожалуй, ей действительно сорок, а то и больше. Сказал:
— Ну будет, Стефи, будет!
— Ты такой хороший, такой добрый, единственный, кто всегда был добр…
— Поднимайся, Стефи, не годится ползать, нет, мне это не нравится, поди сядь в кресло, пожалуйста. Вот, возьми платок.
Стефани встала и направилась к креслу, вытирая слезы.
— Значит, все в порядке, действительно в порядке?
— Конечно, как же иначе. Стефи, я не могу прогнать тебя и не прогоню, просто я чувствую, что знаю тебя не слишком хорошо и ты знаешь меня не слишком хорошо, мы обречены быть вместе. Думаю, все у нас будет хорошо, мы оба позаботимся об этом. А теперь, пожалуйста, иди, нет, ты не можешь спать со мной, места нет, и я холоден, как лед. Да-да, я прощаю тебя, но, пожалуйста, иди.
— Генри, прошу, не ходи завтра туда.
— Я должен пойти.
— Если тебя завтра убьют, я останусь ни с чем…
— Ну, Стефи! Ладно, напишу завещание, где все оставлю тебе!
— Я не о том.
— Ты сама не знаешь, что тебе надо. Ты моя подружка, смешная девчонка. Только имей в виду, ты должна слушаться меня, то есть, если я уцелею, а я, конечно, постараюсь уцелеть, ты едешь со мной в Америку и будешь обыкновенной женщиной, а не богатой дамой. Пожалуйста, никаких больше фантазий.
— Я сделаю все, что ты…
— А теперь иди, пожалуйста.
— И это?..
— Да-да-да.
Когда она ушла, Генри встал, выпил воды. Вымыл руки. Выключил лампу и отдернул шторы. За окном светало.
Катон крутил и расшатывал трубу уже, наверное, час, если не подводило притупившееся чувство времени. Он стоял на колене, упершись плечом в стену. Рука болела, ладонь была влажная, возможно, кровоточила. Труба немного открутилась, потом застряла. Он продолжал ее раскачивать — все какое-то занятие, — как тибетский монах, крутящий молитвенную мельницу. Больше он ничего не мог придумать для своего спасения. В открытых глазах, бесполезных, словно зрение атрофировалось, было черно. Тело жило осязанием, и казалось, что так было всегда.