ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>

Невеста по завещанию

Бред сивой кобылы. Я поначалу не поняла, что за храмы, жрецы, странные пояснения про одежду, намеки на средневековье... >>>>>

Лик огня

Бредовый бред. С каждым разом серия всё тухлее. -5 >>>>>

Угрозы любви

Ггероиня настолько тупая, иногда даже складывается впечатление, что она просто умственно отсталая Особенно,... >>>>>




  228  

Они мало ели и превосходно владели телом. Они любили сладости и фарфор. Среди них было много знатоков танца.

— Я бы сам его не трогал, — сказал Гольдштейн, страстно желавший быть как они. — Но видишь, там наверху нашли другой оккультизм, правильный.

— Это изумительно смешно, — сказал Неретинский. — Ты знаешь, что он ко мне присылал идиота?

— Vraiment?[27] — старательно спросил Гольдштейн.

— Гадом буду, — старательно ответил Неретинский, и оба расхохотались. — Прислал кретина, который хотел убивать коммунистов. Самому, значит, не сгодился. Он вообще, по-моему, без политики. Ему все это было надо, чтобы драть ci-devants[28].

— Ну, пусть дерет кого хочет, — небрежно сказал Гольдштейн, — но делать масонский бордель среди революционной колыбели нельзя даже с разрешения.

— Со своей стороны, — сказал Неретинский, разводя руками, — ничего тебе, милый, посоветовать не могу. Разве что поспрашивать девочек. Он собирал с них, по-моему, дань.

— Это кое-что, — оживился Гольдштейн. — Но все ведь молчат. Он как-то им хорошо задурил голову.

— Кстати, знаешь? — оживился Неретинский. — У него состоял Мартынов, человек занятный. Я встречал его раз у Горбунова. — Горбунов держал клуб, где ленинградская элита с незначительной частью передовой аристократии вроде Неретинского играла в коммерческие игры. — Везение изумительное, но ставил мало. Так вот он рассказал, что они уже дошли до стража порога. Поспрошай Мартынова, он живет в Ботаническом саду.

— Говорить будет? — сразу сделавшись деловит, спросил Гольдштейн.

— Ну, mon frère[29], тебе ли…

А так как Мартынов был миктум, то с него у них дело-то и пошло.

7

— Вы вели антисоветские разговоры? — спросил Гольдштейн Когана, вызванного на допрос покамест в качестве свидетеля. Он не ходил в кружок постоянно, Остромов назвал его сам, будучи заинтересован в привлечении как можно большего числа свидетелей. Все они должны были показать, что ничего дурного он не делал, да и вообще, казалось ему, чем больше народу, тем безопасней. Не всех же хватать. Это показывает нам, что в известном смысле он был наивен до чистоты.

— Ну, можно сказать и так, а можно сказать и не так, — с горестным лукавством улыбнулся Коган. — Это зависит…

— А вы скажите как было, — просто посоветовал Гольдштейн.

— Ну, какие же антисоветские… Если сказать, что мясо дорого, так ведь это же еще не антисоветский?

— Смотря кому сказать, — подыграл Гольдштейн.

— Ну вот и я говорю… Правду сказать, товарищ Гольдштейн, мы вели несоветские разговоры. Советских разговоров мы не вели.

— Ну хорошо, — сказал Гольдштейн. Ему нравился разговор, нравился явно свой напротив, нравилось, что можно с ним тонко поулыбаться; он знал, что если не видеть в допрашиваемом врага, то и допрос результативней. Врага можно увидеть потом, если надо. А у самого Гольдштейна с Коганом было даже нечто общее, и это общее было — актуализация. В момент, которого оба не знали, срабатывала у них актуализация и начинала думать за них. Вот почему оба никому не могли принадлежать до конца, и Гольдштейн в ГПУ был то же, что Коган в кружке. Оба понимали, что это не навсегда, но пока, пожалуй, это лучшее, что может быть; а когда начнет рушиться, так надо успеть перепрыгнуть, но тогда уже решит актуализация, чей голос слышали они лишь в минуты крайнего риска.

— Хорошо, — сказал Гольдштейн. — А как по-вашему, знает он что-то или шарлатан?

— Тот, кто шарлатан, — рассудительно ответил Коган, — уже обязательно что-нибудь знает.

— Я вам хочу посоветовать, — произнес Гольдштейн с интонацией милого взаимопонимания, приватного договора между своими. — Вспомните получше, какие там были разговоры, потому что дело это политическое. Мистика, магистика — это разве советское явление?

Коган понял, что ему дается знак, и что участвовать в антисоветском явлении ему совершенно ни к чему. А разве он участвовал? Разве он сочувствовал Остромову? Напротив. Он был-то там всего три раза. И в эти три раза он успел понять, что Остромов относится к евреям без особенного почтения и даже сомневается в их способности воспринимать подлинную мистику. И что Остромов сам не знает подлинную мистику — в частности, каббалу. И что Остромов чужой, а Гольдштейн не совсем. С людьми известного рода хорошо жить, разговаривать, горестно посмеиваться, скептически кривиться, сомневаться, взаимопонимать, перемигиваться, — но попадать с ними в экстремальные ситуации нехорошо, ибо в экстремальных ситуациях включается матрица, заставляющая их думать только о личном спасении. Им это разрешено и даже предписано. В обстоятельствах чрезвычайных они станут спасать себя и своих, а все прочие связи и обязательства отпадут. Все их обязательства, привязанности и антипатии, удобные и приятные манеры, все средства приспособления к реальности, и в первую очередь дар ни на чем не настаивать и ничему не верить вполне — поблекнут и осыплются, как сухие листья с ближайшей липы, как сухие краски с морщин; и вера, страстная вера, не знающая релятивизма, явит вам не совсем человеческое лицо. Вы поймете, что сосед, еще вчера вам казавшийся беззащитным и крошечным человечком, защищен куда лучше вас; что вся его беззащитность была способом выжить, мимикрировать, маскироваться. Вы увидите такую силу, по сравнению с которой ничтожна любая власть, еще вчера вызывавшая у вашего соседа скромную усмешку терпеливой беспомощности. Куда денется насмешничество, терпение, скепсис! Перед вами на миг мелькнет принадлежность к столь древней общности, что никакие нынешние союзы и взаимные клятвы не сравнятся с ней; и тот, с которым было так приятно жить, говорить, перемигиваться, втопчет вас в пыль, ни на секунду не задумываясь, потому что так предписывает ему самый темный и самый глухой зов — зов рода, неистребимый инстинкт спасения. Зато с другими жить плохо, а попадать в предельные ситуации отлично — потому что гибель и есть их подлинное занятие, она им удается лучше всего, их для того и задумывали, чтобы гибнуть и губить, чтобы в них увяз любой Бонапарт; но они сейчас не входят в наше рассмотрение, из них тут разве что Тамаркина.


  228