ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Ореол смерти («Последняя жертва»)

Немного слабее, чем первая книга, но , все равно, держит в напряжении >>>>>

В мечтах о тебе

Бросила на 20-ой странице.. впервые не осилила клейпас >>>>>

Щедрый любовник

Треть осилила и бросила из-за ненормального поведения г.героя. Отвратительное, самодовольное и властное . Неприятно... >>>>>




  261  

Отделение от родины позволило рассматривать ее без прежней ненависти, с ироническим состраданием, с каким в лучших британских газетах писали о превращениях Московского Кремля, ставшего резиденцией Ленина. Живя в этой новой и совершенно чужой стране (прежняя, видать, окончательно исчезла невыносимой зимой девятнадцатого), Ять с любопытством туриста присматривался к пресловутой вобле, к тухлой селедке, которую давали в пайках вместе с полутухлой, к детям с их звероватыми играми, к суконным рыцарям в шишаках… Так, верно, смотрел бы на нас марсианин; жить без родины оказалось очень приятно. Впрочем, не сказать, чтобы он жил вовсе без родины; просто ею оказалась не Россия, и он сам дивился ложному отождествлению, в которое слепо верил все свои первые тридцать пять лет. Бедный Стечин, зачем было спорить с ним — ведь он с самого начала был прав, и пришел к этому всего-то в двадцать лет! Почему мы ненавидим людей только за то, что они страдали меньше нашего? Ведь мои страдания на пути к этому блаженному освобождению отнюдь еще не значат, что мой путь лучший… Бывают счастливцы, рождающиеся без Родины вообще. Интересно, есть ли дети у ходунов?


Наконец ему осталась последняя инстанция — на этот раз настоящая, через которую проходили все отъезжающие за границу: это был отдел по выдаче виз, размещенный в бывшей торсуновской гимназии, где преподавал когда-то Комаров-Пемза. Ять тут же вспомнил это — и словно облако наползло на его душу; как назло, и швейцар у входа был древний, старой закалки — наверняка еще из тех, что караулили тут гимназический гардероб. Прежде швейцар, вероятно, был строг, — а ныне жалок и кроток и на всякого человека из гимназического прошлого смотрел с собачьей преданностью, как Захар на Штольца; по правде сказать, старше немного выжил из ума Ять заподозрил это, но на всякий случай все равно спросил — нет ли каких сведений о словеснике Комарове?

— Как же, были-с, — закивал старик, — вот только позавчера и были-с…

— Как, когда?! — вскричал Ять.

Старик, ответивший машинально, не задумываясь, испугался, что ляпнул что-то не то, и принялся извиняться: не помню-с, толком ничего теперь не помню-с, но заходили, были… бы-ва-ли… Конечно, он не помнил никакого Комарова; показали бы портрет — узнал бы, а так — нет. Но для Ятя все было утешением: стало быть, Пемза жив — значит, и все живы…

Он поднялся на второй этаж; в пустом и гулком гимназическом здании, в рекреациях, насквозь просвеченных весенним солнцем, в желтых стенах, в желтом паркете — во всем была радость, та грустная радость, с каким выпускник гимназии осматривается в ней двадцать лет спустя. Ять, впрочем, заканчивал не торсунов-скую, а пятнадцатую, что на Литейном. Заходить он туда избегал. Все визы в Петрограде девятнадцатого года выдавались централизованно — новая власть старалась не допускать прямых контактов между иностранными дипломатами и рядовыми гражданами; выездной паспорт Ятю уже изготовили — требовалось сдать его в кабинет тридцать шестой. Было тринадцатое апреля, Ять пришел к одиннадцати, постучал — и еще до того, как услышать «Войдите!», знал, кого увидит в бывшем кабинете словесности. Он таинственно знал об этом еще с утра, а потому в душе его, вместо обычного иронического благодушия, билось тревожное счастье; счастье прежде всего — даже после всего, что было. Он убеждал себя, разумеется, что предчувствия — вздор, что этак можно поверить чему угодно — но лишний раз понял, что предчувствию надо верить тем сильней, чем оно на первый взгляд невероятней. Таня вскочила, увидев его, и замерла у доски, как гимназистка.

Класс был пуст, на стенах еще красовались Пушкин и Лермонтов, Грибоедов и Достоевский, а над доской висел лично изготовленный Пемзой плакатик с аккуратно выписанными исключениями на «ять». На время диктанта табличка переворачивалась. Звезда, гнездо, седло, брести, цвести, приобрести… Ночная крымская дорога: шары омелы в ветках, похожие на гнезда; над нами звезды, под нами седла… Я брел долго, цвел недолго и бессмысленно, и вот что я приобрел.

— Здравствуй, Таня, — севшим голосом сказал он.


Она не бросилась его обнимать, — чай, не Гурзуф; он был теперь никто, а она как-никак уполномоченная по связям с иностранными представительствами, с благодарностью от самого наркоминдела. Главное же — она не ждала его; он давно уже должен был исчезнуть, как и вся прежняя жизнь, — оказаться за границей, в ссылке, Бог весть где еще… Странно было думать, что когда-то он столько для нее значил, чудной, ничего вокруг не желавший понимать… Теперь ей было уже двадцать три года. Она любила взрослого человека.

  261