Прошел, наверное, не один час, мелкий дождь накрапывал по стеклу. Эти прятки под скатертью напомнили детство. На выходные родители отвозили меня к бабушке и в воскресенье вечером забирали. Пока они пили чай, я прятался в соседней комнате под столом, наивно веря, что родители забудут обо мне и уйдут…
– Читаешь? – раздался надо мной голос Кочуева.
Я вздрогнул и оглянулся. При взгляде на него я понял, что он посланник чужой воли.
Кочуев откашлялся и произнес с какой-то официальной интонацией:
– Тебя танкист спрашивал. Иди в палату.
Я сел, и мне стало дурно. Из желудка к горлу взметнулся кислый фонтанчик рвоты, и на спине высыпала горячая роса:
– А ты передай, что не знаешь, где я.
Кочуев вздохнул:
– Он сказал, что если сам найдет, то хуже будет…
Я отложил книгу и пошел за Кочуевым. По дороге спросил:
– Ну что там «деды»?
– Напились, – деловито отвечал Кочуев. За этими словами крылась страшная неизвестность.
– Мне, это… поссать надо, – деликатно сказал я Кочуеву половину правды. – Ты иди, я позже догоню.
– Ну, хорошо, – согласился Кочуев. – Так, значит, я скажу, что нашел тебя, да?
Я не обижался на лукавство вопроса, которым он прикрывал свое тайное предательство. Кочуев не был виноват, он только следовал своей «полундре»…
Из палаты доносилось дряблое гитарное треньканье. Над общим гомоном я слышал сиплый баритон Игоря-черноморца, точно читающего по слогам:
– …По-и-ме-ни-Солн-це…
– Не туда! – кричал «дед» Чекалин. – Там «а эм» аккорд на «Солн-це».
– Сам знаю, – говорил Игорь-черноморец и выдавал через секунду печальное спотыкающееся в трех струнах брям.
Я решительно открыл дверь. В палате был накуренный сумрак, и дым летал сизыми смерчами. Между койками на островке из тумбочек стояли трехлитровые банки с самогоном, две уже были пустые. На газету свалили мятые пирожки. Кочуев трясущимися руками нарезал хлеб и сало. Яковлев придерживал колченогую тумбочку, а Прасковьин бережно разливал самогон по стаканам.
Над всем этим пиршеством грозно царил Прищепин, он возвышался как монумент, и у его подножия сновали восточные чужаки. С порога я перехватил его острый взгляд, воткнувшийся в меня. Нечеловеческое опьянение висело на нем, как цепи, от этой чугунной тяжести он не двигался, а ворочался, медленный и громоздкий, обросший сырой земляной теменью.
Он с натугой поднял руку:
– Ты-ы-ы… блядь…
Прежде чем он закончил, вмешался Игорь-черноморец.
– Маэ-эстро, – с пьяной раскачкой произнес он, мне показалось, что хмель в его голосе наигран. – Давай сюда…
Прищепин запнулся, яростно полыхнул глазами, захрипел рваной слюной и медленно повернулся, как ржавый флюгер. В нем что-то тонко скрипнуло, мне почудилось, что над госпиталем и миром упал и покатился с цокающим звуком тяжелый шар, боднул и освободил какую-то пружину, визгнули тросы, качнулись, начиная вращение, огромные маховики и клыкастые шестеренки невидимого злого механизма.
– Хырр… – сипло выдохнул Прищепин. – Хырр… Мухтаррр! – мокрота неожиданно сложилась в имя.
В тот же миг азиат Мухтар, скользкий и увертливый, приблизился к нам и взял тетрадку, в которой я записывал Игорю песни и аккорды.
Он ткнул в страницу пальцем и залился песьим, как на луну, смехом:
– Ам! Ау-а-у-ау-ау-у-а-хах-хах! Слющ-щь, щто за хуйня! По нашему «ам» – это пизда. – Он уставился на меня. – Ти что, душара, когда эта «ам» на бюмажкэ написана, пизду играешь, да? Ау-у-а-хах-хах!
– Ау-а-у-ау-ау-у!!! – отозвался визгливым подголоском второй азиат, а за ним: «Ках! Ках! Ках! Ках!» – заклекотали кавказцы.
Азиат бросил тетрадь на койку, и Шапчук с поклоном поднес ему стакан…
– Хырр, хырр, хырр, – шелестел рваным горлом Прищепин. За окном фиолетово полыхнула молния, ливень когтисто застучал по стеклам, и грохочущим железным колесом покатился гром.
– Да, да, да, – дико бормотал Прищепин, исступленно глядя в черное никуда стены, словно он вел с кем-то разговор и во всем соглашался. Он чуть покачивался, казалось, никого не замечая.
Это непонятное поддакивание Невидимому нагнетало в палате жуткое звенящее состояние надрыва и безумия. Я видел, что все тайно наблюдают за Прищепиным, ловят каждый звук, примеряют на себя его опьянение и сами погружаются в бездну жуткого хмеля.
– Да! Да! Да! – перешел на крик Прищепин. Снова зарокотали громы, молнии хлестнули по глазам.
Прищепин будто рванул со стола скатерть, отозвавшуюся тысячью битых тарелок: