Настенные фигуры уже сошли со стен в палату, ставшую от этого неправдоподобно людной. За окнами грохотало.
– Шапка! Соси «дедушке» хуй!!! – затрясся в крике Прищепин.
Сгорбленный Шапчук отозвался крупной животной дрожью. Скрипнули койки, и серые ромбовидные фантомы бросились на Шапчука. Он жалобно заверещал. Тени вперемежку с людьми окружили его, распяли, впились в бока, как псы. Сломленный их тяжестью, он рухнул на колени.
Азиат Мухтар стоял за спиной Шапчука и, загнав указательные пальцы за щеки Шапчуку, точно крючьями растягивал ему рот в дикую смеющуюся маску.
– Будищь кусать, убью нахх!!! – визжал Мухтар.
Тени посторонились, уступая дорогу Прищепину. Он шел, величаво стягивая штаны. Шапчук беспамятно заколотился.
Чавкающий стыдный звук воткнулся в рот Шапчука. Я видел, как несколько раз, точно флюсом, ему вздуло щеку. Прищепин после десятка тычков обернулся к палате и утробно проревел: – ВАФЛИ-И-И «ДУХОВ»!!! – и молнии за окном хлестнули голубыми плетьми.
И после тех слов побежали из палаты, с грохотом опрокинув тумбочки, Прасковьин и Яковлев, пронзительно заголосил и бросился вон Кочуев, даже Шапчук, на миг освободившийся от липкого жала в горле, кинулся вслед за ними, на ходу отирая свой униженный рот.
Из меня точно выдернули потрох, мелькнувший перед глазами прожитой жизнью. Я готов был рвануть в дверной проем, бежать, не видя дороги, но раньше этого Игорь-черноморец успел шепнуть: «Сиди… не шевелись», – и сжал мое плечо.
Прищепин и его свора устремились в погоню. Какое-то время из коридоров доносился конский топот, потом он стих, и только на улице гром сыпал камнями…
Палата опустела.
«Дед» Евсиков взметнул, как знамя, смятую простыню:
– Мне в принципе по хуй, я не русский, не украинец, я грек. Но вы же, как же вы так можете, своих?..
Сгорбленной и черной глыбой застыл Пожарник, отказавшийся от преследования скорее по физиологическим, а не этическим причинам. Гранитные черты Игоря-черноморца сковали презрение и ненависть, «черпак» Кобылин все не мог отдышаться от самовозбуждения. Дембель Олешев делал вид, что пьяно дремлет.
Через полчаса в палату стали возвращаться «деды»: Чекалин, Гречихин, Андреев, Семенюта… Они заходили по одному, ухмыляясь блудливо и косо.
Последним был Прищепин, уже без животной свиты с первых этажей.
Он нетвердо прошел к своей койке, на издыхании пробормотал неизвестно кому:
– На, душара, рубль, пойди купи колбасы и водки… И сдачи, блядь, трешку принеси… Мало денег? А «дедушку» не ебет, что мало… И принес, сука, колбасы, водки… И трешку сдачи… Заебись, блядь! – и плашмя, как доска, рухнул в подушку.
Я почувствовал, что могу теперь уйти. Встал с койки и вышел из палаты. Меня никто не окликнул и не остановил.
Коридор озаряли сиреневые сполохи. Дождевые капли стучали, как зубной озноб, стрекотали легионом насекомых. В небе катился громовой гул, дребезжали рамы. Госпитальный двор был залит пузырящимся стеклом, на далеких проводах красными каплями вспыхивали огоньки, падающими лучистыми звездами горели фонари, окна отражались голубыми полыньями на линолеуме. Я брел, подошвами ощущая грозные шорохи и вибрации подземных этажей.
Предчувствие вело меня наверх, к архиву. У входа в потайной коридор я заметил присевшего на корточки, втрое сложенного Кочуева. Он поднял голову, и я вздрогнул – на меня смотрело детское бешеное личико с мертвецки синими щеками.
Из архива доносились попеременно старушечий вой, рев ослицы и срывающийся визг фанфары.
– Там Шапчук, – прошептал Кочуев. – Не ходи… – он ухватил меня за пижаму усохшей, точно кукольной ручкой. Из архива потянуло гнилостной сыростью, и снова взревела ослица.
Я все пытался отцепить прозрачные фарфоровые пальчики, оказавшиеся цепкими, как рыбацкие крючки.
Кочуев с усилием, точно продирался сквозь шипы, говорил:
– Помню, танкист прокричал. Мы – бежать. Я по лестнице наверх, Прасковьин и Яковлев вниз, за ними Мухтар и те, которые с ним были. Я заскочил сюда, и вдруг – Шапчук, а снаружи голоса – «деды», танкист. Я обратно в коридор, Шапчук снова за мной. Я вырвался, а Шапчука поймали…
Как гнутые гвозди, я отгибал его пальцы, тогда он проворно захватывал новую жменю одежды когтистой птичьей горстью, вис на мне, цеплялся за штанины.
Я понимал, что Кочуев просто не хочет пускать меня в архив. Там, где на три голоса ревел обезумевший Шапчук, творилась тайна, сделавшая Кочуева упрямым стражем.