Явились перерожденные Прасковьин и Яковлев, гнилостно-бледные, в странных морщинах, точно неизвестный творец оставил на их заново вылепленных из плесневеющего теста лицах свои дактилоскопические следы.
Пришел Мамед Игаев, весь какой-то масляный, словно его, как деревянного идола перед юртой, натерли до жирного блеска бараньим салом.
Шапчук отсутствовал.
Сразу после построения меня вызвали в кабинет к завотделением подполковнику Руденко. Он был приветлив, отирая руки марлевой тряпицей, сказал, что зондирование показало у меня язву в стадии обострения. «Три миллиметра», – со значением заглянул в медицинскую карточку, и родимый сосок на его шее налился нежной кровью.
У меня не оставалось сил для радости. Я лишь кивнул. Руденко также сообщил, что бумага, заверяющая этот диагноз, с его и начмеда, подполковника Федотова, печатями отправлена на подпись к начальнику госпиталя.
Прощаясь, он добавил с улыбчивым прищуром:
– Батьке своему привет передавай.
– Спасибо, обязательно передам, – сказал я.
Потом я побывал у полковника Вильченко.
– Не годен к строевой службе в мирное время, по статье 32Б, – подтвердил он. – Понял, да? Но если война, и Родина призовет, то снова станешь годен. Ладно, иди собирайся.
Палата валялась, разбитая похмельем, как параличом. Я торопливо набил вещами сумку.
Танкист Прищепин еще спал. В худом теле, лежащем сломанной мертвой веткой, уже не было ни демонизма, ни величия.
Я сердечно простился с Игорем-черноморцем.
Евсиков сказал:
– Зайдешь на почту, телеграмму отправишь. Я там своим, домой, пару строчек черканул. Пусть ждут… – и протянул мне новый послереформенный рубль с нелепым казначейским уточнением «Один» и бумажку с адресом и текстом.
В спортивном костюме и с дерматиновой сумкой я вышел за проходную госпиталя.
Был понедельник, девятнадцатое августа тысяча девятьсот девяносто первого года.
Укладчица № 5
Ветхие шторы закрывают единственное окно комнаты. С несущей стены полностью удалены слой штукатурки и дранка вплоть до кирпича. На полу беспорядочными свитками лежат старые обои. То, что еще не успели сорвать, вьется грязными локонами. С потолка свешивается люстра из пяти круглых, матового стекла, плафонов, похожая на учебную модель молекулы.
Появившаяся из-за двери рука с черной опушкой на пальцах клацает по выключателю:
– Лидия Михайловна, я не устану повторять: скупой платит дважды!
– Паша, милый, да на твою смету можно Петродворец отреставрировать. А мне не нужно дворца, я хочу подобие земного человеческого жилья, а не хором ангельских.
Павел Герасимович розовощек. У него увесистый нос с мускулистыми ноздрями, бесцветный рот, заметный благодаря контуру однодневной щетины. Его сорокалетней моложавости угрожает плешь, отороченная меховым полукругом. Павел Герасимович одет в синий комбинезон, с широким карманом на груди. Он сжимает чернокожий блокнот-ежедневник с остро выглядывающим карандашиком. Когда Павел Герасимович говорит, он морщит лоб, причем всякий раз по-иному. Если Павел Герасимович слушает, то лоб похож на смятую бумажку, которую тщательно расправили. И моргает он чаще, чем того требуют глаза. У Павла Герасимовича они голубые.
– Лидия Михайловна, помяните мое слово, слезы потом начнутся горькие. У одной подруги в доме то, у другой это, а я, как проклятая всю жизнь, и тому подобное. Не деньги жалейте, а нервы свои, свежесть и красоту!
Макияж Лидии Михайловны соперничает с театральным гримом и только подчеркивает упадок. Она фальшивая, воскового цвета блондинка, кареглазая, с замшевыми, восточного образца, веками, избыточным пухом на щеках и рифленой шеей. Лидия Михайловна одета в кружевную блузку песочного цвета. Короткую черную юбку продолжают венозные, под гжель, ноги. Ей бы не стоило носить и открытую обувь. У Лидии Михайловны обрюзгшие ступни с длинными стручковатыми пальцами и ярким педикюром.
– Просто разучились, Паша, работать. Раньше не было всех этих обоев водоплавающих, и прекрасно без них обходились, нормально жили, уютно.
– Вас послушать, Лидия Михайловна, так надо вообще в пещеру перебраться! К черту прогресс! На мамонтов охотиться будем!
– Знаешь, Паша, – Лидия Михайловна с чувством выдирает из стены бумажную прядь, – ты мне мозги не крути. Настоящему мастеру все равно, какие обои, он свое дело знает – на то и мастер.
– Эта вот психология «карамельку из говна» меня убивает! – Павел Герасимович вскидывает руки, фальшиво капитулируя перед психологией. – Лишь бы как сделать! Советский такой подход к делу. А может, хватит по-советски, может, уже по-европейски надо?