Все происходило как раз неестественно, словно помимо воли столь неловко образующейся пары – словно помимо рассудка, как бывает при большой любви, но только это была не любовь. При виде Рябкова Катерина Ивановна не испытывала ничего, кроме громкого сердцебиения и замешательства человека, которому колотят в дверь кулаком, а он не открывает и остается в томительном неведении. Сахарно-розовым утром второго января веселая Маргарита, пощипывая Катерину Ивановну сквозь рукав, объявила без обиняков, что Сергей Сергеич в нее влюбился и скоро сделает предложение. Тогда Катерина Ивановна, хоть и ухнуло что-то внутри, не поверила подруге – тем более что в новогоднюю ночь, когда Маргарита с Колькой вытащили ее на площадь в снежный городок, напоминавший стенами из ледяных кирпичей больничную процедурную, пьяная Маргарита хвастала, что держит Рябкова на коротком поводке. Но вот Рябков действительно начал провожать Катерину Ивановну домой, и она совершенно растерялась от полного своего незнания жизни, в которой происходит какое-то условное соединение мужчин и женщин, похожее на то, что ей мерещилось в детстве насчет родителей и детей. Тогда она боялась, что ее отдадут чужой, незнакомой матери, а теперь ее отдавали чужому мужчине, будто только что возникшему ниоткуда, и она ничего не могла против этого: мир остановился в ординаторской больницы, когда наморщенный хирург, глядя куда-то в ящик своего стола, сообщил, что Софье Андреевне остался максимум год. Вообще, Катерине Ивановне было бы удобнее сразу после работы ехать в больницу, но она не смела нарушить ритуал провожания и проходила с кавалером до самого дому, еще и удлиняя путь за счет того, что вела Сергея Сергеича подальше от помойки, полной мерзлых, словно бы засахаренных мерзостей, и от одного темноватого магазинчика, где Катерина Ивановна неясно стыдилась ссохшейся нищенки с ладонью как оловянная ложка и с какой-то багровой гроздью на замотанном лице. Все равно окружающее было неказисто – сугробы, кривые дворы; время текло, они шагали медленно, точно по сцене, где на самом деле некуда идти, и говорили чужие слова, а прощание выходило неловким, с торопливым полуобъятием в толстой одежде, совершенно ничего не пропускавшей. Наспех заскочив в пустую квартиру, пахнувшую кухонной тряпкой, побросав в холодильник пакеты и кульки, забрав приготовленные с вечера банки с застывшей едой, Катерина Ивановна сразу бежала назад и больше всего боялась, что Сергей Сергеич еще во дворе и ее невольный обман ужасным образом раскроется. По-настоящему она возвращалась очень поздно, промерзнув на двух остановках, где ветер с текучим снегом был как радиация из давнего сна про ядерную войну. Дома на материнской постели, будто на столе, лежали стопки журналов, нечитаные «Известия», неглаженые полотенца; Катерина Ивановна допоздна варила курицу, жарила из магазинного розового фарша котлеты, выходившие большими, точно черепахи, всегда немного сыроватыми внутри. Чему она удивлялась по-настоящему, так это своему бесчувствию: ей казалось, что она не любит и не жалеет мать, она ловила себя на странных мыслях вроде той, что если бы у человека не росли все время волосы и ногти, он бы, может, проживал подольше. Катерина Ивановна смертельно уставала, постоянно щурила покрасневшие глаза, но больше всего боялась перемен – любых перемен.
Теперь Маргарита своею властью разрешала Катерине Ивановне опаздывать и вообще превратилась в начальство: что-то возникло в ее повадке, даже начальник отдела стал здороваться с нею иначе, ныряющим полупоклоном, при котором возникало впечатление, будто у него под твердым пиджаком чешется спина. На короткое время вернувшись к общественным делам, Маргарита добилась того, что в конце новогодних каникул отдел затеял поздравлять детей на дому, и Катерине Ивановне с Сергеем Сергеичем, на которых все и так смотрели будто на артистов, играющих спектакль, назначили роли Снегурочки и Деда Мороза. В профкоме института смущенную Катерину Ивановну нарядили в колючее легкое платье с искрами; показавшееся огромным на руках у ответственной активистки, оно потом едва не лопнуло на спине, а из-за розового, тусклого на люрексе пятна, пришедшегося под левую грудь, Катерине Ивановне почудилось, будто это платье героини какой-то драмы, которую по ходу действия убивают ножом. Рябков, ужасно худой в простецки-красном сатиновом балахоне, верхней полой завернутом едва ли не под мышку, в капроновой бороде поверх своей, упрямо торчавшей заснеженным кустом, как раз походил на злодея, только на злодея смешного,– и в довершение ему вручили палку, на верху которой ни с того ни с сего внезапно загоралась крашеная лампочка.