глава 17
От карнавальной поездки, закончившейся судорогой в холодных ногах, какой не бывало даже после месяца стоячей работы над какой-нибудь особенно таинственной композицией, у Сергея Сергеича осталась в душе тяжелая муть. Теперь, встречая грузчика в столовой, где тот набирал полный поднос тарелок, обложенных кусками хлеба, и все полуостывшие блюда, включая илистые компоты, поедал одной столовой ложкой, Рябков спешил отвернуться. При общей его боязни мужчин ему особенно претил пролетарский тип, чрезвычайно разнообразный физически, но распознаваемый по непременной сутулой связи между тяжестями затылка и двух кулаков. Сергей Сергеич спасался мыслью, что ему все равно милее общество дам, что его красиво подкрашенные подруги в медово-прозрачных чулках недоступны для грузчиков и станочников. Сергей Сергеич был всеобщий женский сынок: подруги, чувствуя всею горьковатой от кремов стареющей кожей, что он их считает лучше мужчин, сами, в свою очередь, считали его много лучше других своих кавалеров и баловали как могли, таская в его камору, будто в больничную палату, детективы и еду.
Однако с Катериной Ивановной что-то было не так. Она сама была не более чем дочка – дочка неизвестной женщины, действительно лежавшей сейчас в больнице и представлявшейся Рябкову чудовищем, которым рак с его метастазами управлял, будто новый, нечеловеческий мозг. Сергей Сергеич неприлично радовался, что никогда не увидит умирающей «тещи»,– только после ее реальной, а не на словах, бесповоротной кончины он был готов перейти к решительным действиям и предложению руки и сердца. Как ни странно, именно статус дочери, подтверждаемый сидячей покорностью Катерины Ивановны, мешал Рябкову окончательно овладеть ее большим невыразительным телом, которое он, расстегивая мелкие пуговки, полуобнажал какими-то условными, не обещавшими целого частями, и его неприятно тревожила мысль, что новенькое грубое белье Катерины Ивановны – разного цвета, словно не знающие друг о друге лифчик и трусы предназначены у нее не для свиданий, а для походов к врачу.
По молчаливому соглашению, соблюдавшемуся несмотря на очевидный распорядок жизни Катерины Ивановны, она и Рябков ни разу не заговорили об умирающей, словно это было страшное табу. Тайна образовалась вечерами, когда Катерина Ивановна, честь честью доставленная домой, вновь неблагодарно выскакивала в темноту, становившуюся тем временем пустой и мертвенно-синей от фонарей, похожей на коридоры ночного учреждения, и в глубине асфальтовой дорожки, среди снега, лежавшего как гипсовая маска на родной поверхности двора, искала со страхом фигуру Рябкова, принимая за нее то одну, то другую ловушкой расставленную тень. Катерине Ивановне казалось, что если уж говорить про мать, то надо рассказывать все: и то, как у нее, укрытой до черных, сильно дышащих ноздрей, урчит в подложенное судно глинистая жижа, и как она сквозящим сиплым голосом буквально ни за что ругает медсестер, и как она часами держит за щекой превратившийся в мыло кусок колбасы, который приходится, как у ребенка, выдавливать пальцами. Чтобы только прекратились провожания домой, Катерина Ивановна с радостью перебралась на житье к Маргарите, даже несмотря на Колькину мамашу, которая мало того что не спала ночами, но еще и специально караулила гостью в темных углах квартиры, впивалась в руку и, больно перехватываясь, шаркая ножищами, волочилась за ней по коридору, будто собака на задних лапах, временами упираясь и словно желая сказать на ухо какой-то секрет.
Теперь Катерина Ивановна в рабочее время ходила к Сергею Сергеичу в мастерскую. То была подвальная комнатушка, из-за отсутствия окна похожая чуть ли не на укрепленный бункер, а в действительности отделенная от неизвестного, гулко-глухого подвального пространства фанерной перегородкой с прорезями для труб. Трубы, толстые и тонкие, как жерди, все в тепловатом поту, сплошь покрывали единственную каменную стену и как бы медленно стекали друг на друга: одна и та же мутная капля, начав свой путь на ржавом вентиле под потолком, постепенно, исчезая и набухая вновь, кривоколенными путями попадала в одну из двух пол-литровых банок, ввинченных Рябковым в сырой песчаный мусор. В сухом углу стоял заваленный работой теннисный стол, рядом – трехрогая вешалка, на которой помимо пальто и шапки Рябкова постоянно висела еще какая-то смурная толстая одежда, принадлежавшая неизвестно кому. Также в мастерской помимо более или менее целых стульев, отчасти служивших, отчасти составленных у перегородки высоченным шатким укреплением, имелось сальное, как старый ватник, продранное кресло, в которое осторожно садилась Катерина Ивановна, а Рябков подсаживался к ней на подлокотник. Как ни странно, несмотря на инстинктивное отвращение лучшей части отдела к сувенирам, отдел во многом занимался именно ими, предназначенными для производственных выставок и зарубежных делегаций. Образцы, выполненные по эскизам Рябкова в специальной мастерской, стояли тут же, в канцелярском шкафу: плексигласовые, мертвенькие с золотом, или деревянные, крашенные серебрянкой,– карликовая порода уличных монументов, от которых Сергей Сергеич мысленно не мог отвязаться. Сергей Сергеич видел, что Катерину Ивановну, как ребенка, надо чем-то забавлять, и давал ей с полок разные игрушки: она предпочитала прозрачные, сквозь которые проходил, серея, электрический свет.