– Значит, у окна библиотеки, это в другом крыле виллы.
– Хорошо. Так вот, вы становитесь у этого окна, а фонарик дайте...
– Джузеппе, ваше сиятельство! – подсказал тот, о ком шла речь.
– ...Джузеппе! Если увидите, что фонарик зажегся и погас три раза подряд, можете звонить в полицию. Только тогда. Вам все понятно?
– Все понятно!
Морозини и его провожатый, вооруженный неким подобием дубинки, молча тронулись по огибавшей террасы тропинке среди высоких деревьев, на которой колеса фургона оставили двойной след. Вскоре показалась часовня, похожая на уменьшенную копию греческого храма. Фургон стоял перед фасадом, украшенным пятью дорическими колоннами и увенчанным треугольным фронтоном. Задние дверцы фургона были открыты, и в слабом свете, падавшем изнутри часовни, было видно, что он пуст.
Знаком приказав Джузеппе оставаться сзади, Морозини бесшумно подкрался ко входу и, заглянув в часовню, без всякого удивления увидел там именно то, что ожидал увидеть. Таффельберг, затянутый наподобие мотоциклиста с головы до ног в черную кожу, держал под прицелом револьвера Альберто Манфреди, сидевшего на скамеечке для молитвы в явном изнеможении и утиравшего платком взмокшие лицо и шею. Плиты перед алтарем были подняты, и в образовавшейся яме все еще работал человек, напоминавший турецкого борца: он продолжал выбрасывать землю, и рядом с могилой постепенно вырастал холмик. Чуть поодаль стоял длинный гроб, и Таффельберг бросил своей жертве, указывая на него:
– Что, дорогой мой, уже притомились? Я-то думал, вы посильнее будете. Правда, этот труд потруднее и погрязнее, чем затаскивать женщин к себе в постель, но тем не менее вам надо еще кое-что сделать, пока Ахмет заканчивает свою работу. Теперь вы должны открыть вот это...
– Вы с ума сошли? Никогда в жизни вы меня не принудите совершить святотатство!
– Никакое это не святотатство, а точное исполнение воли ее высочества: она пожелала, чтобы вы, прежде чем ее предадут земле, еще раз смогли полюбоваться ею во всем блеске ее красоты. Кроме того – и это тоже ее воля – она хочет, чтобы вы оставили у себя драгоценности, которые сейчас на ней, и пусть они вам всегда о ней напоминают. Она считала это чем-то вроде компенсации за те незначительные затруднения, которые могло причинить вам ее прибытие. Ну, беритесь за дело! Давайте, открывайте!
– Чем? – в ярости огрызнулся тот. – Ногтями?
– Вечно вы, итальянцы, все драматизируете. В этом чемоданчике есть все необходимое, – прибавил немец, ногой подтолкнув к графу названный предмет. – Ну, поживее!
Ничего не оставалось, кроме как повиноваться. И пока Манфреди выкручивал длинные винты, Альдо чувствовал, как дыхание Джузеппе у него за спиной становится все более учащенным. Старик даже прошептал с болью:
– Неужели мы и правда должны позволить ему это сделать?
– Тише! Мы вмешаемся, когда я сочту нужным. Я хочу узнать побольше...
Несчастному Альберто потребовалось довольно много времени, чтобы справиться с работой: она была до такой степени ему омерзительна, что пальцы не слушались его. Турок – а могильщик и впрямь оказался турком – закончил свое дело и теперь стоял и смотрел, как трудится Манфреди. Он попытался прийти ему на помощь, но Таффельберг не разрешил. Адъютант великой княгини явно наслаждался унижением, которому подверг ненавистного ему человека. А у того, бедняжки, руки так дрожали, что смотреть было жалко...
Наконец крышка была снята, и все увидели Федору, покоившуяся на белом атласе и по-прежнему прекрасную в своем сказочном уборе, мерцавшем в тусклом свете двух фонарей. Казалось, если бы Манфреди и так уже не стоял на коленях, то преклонил бы их сейчас перед этим завораживающим зрелищем. Забыв о своем печальном положении, он прошептал:
– Как она прекрасна!
– Да, не правда ли? – язвительно подхватил Таффельберг. – Слишком хороша для такого пошлого любовника, как вы! Она была достойна любви царя... Достойна любви божества!
Решив, что враг окончательно повержен, он решил добить его своей тевтонской спесью, но итальянец, доведенный до предельного изнеможения, охваченный бессильной яростью, все же нашел в себе достаточно сил, чтобы ответить, и расхохотался, хотя смех его больше походил на рыдания.
– Должно быть, божества вроде вас? Вы просто уморительны, Таффельберг! Вы думаете, я не знаю, какие чувства вы к ней испытывали? Если вообще применительно к вам можно говорить о чувствах. Да она, впрочем, никогда на них и не отвечала взаимностью, даже от нечего делать, от скуки, каким-нибудь тоскливым вечером...