Философское отступление, специально для профессора Донавана. Замечаю я вот что: чем цивилизованнее, образованнее и культурнее становится существо, тем сложнее ему жить на этом свете. Раньше все было просто: убей ты, пока не убили тебя, кто силен, тот и прав. Теперь все иначе. Теперь у меня сомнения, колебания и прочие побочные эффекты духовного прогресса. Порой мне начинает казаться, что я перестаю быть настоящим воином…
Должен сказать, за последние дни на меня свалилось слишком много проблем, как морально-этического, так и прикладного свойства. Впрочем, все они будут актуальны лишь в том случае, если мы сможем спасти Мир. Может, плюнуть, и не спасать?
Пожалуй, надо просто не думать об этом больше, и будь что будет…
…Хельги врал, врал безбожно, прежде всего самому себе. Старательно делал вид, что вопросы семейные его совершенно не волнуют, и на отцов — живого и покойного — ему наплевать с высокой башни, равно как и на Рун-Фьорд: станет ярлом братец Улаф или кто другой — дескать, какая разница, наплевать и забыть, а его задача — спасать Мир, не распыляясь на разные мелочи.
Примерно такой ответ получила Энка, когда снова полезла с вопросами, теперь уже прямыми: собирается он в Рун-Фьорд или нет?
Что за глупость?! Какого демона тратить на это время?! Зачем ворошить давно забытое прошлое теперь, когда у него совсем другая жизнь, совершенно иные приоритеты?! Пусть люди фьорда сами утрясают свои проблемы. Его, урожденного сприггана, ненавистного подменного сына, они вовсе не касаются…
Так он врал, а у самого в ушах как наяву звучали слова незнакомого фьординга: «…И мать ваша из двоих сыновей своих поддержит подменного…»
…Дети человечьи устроены так, что первые годы жизни начисто уходят из их памяти. Спригганы — другие. Они помнят все, едва ли не с момента рождения. И уж точно — со дня подмены. Помнил и Хельги.
Она не любила его — не могла простить утраты того, другого. Но иногда брала на руки — и ему становилось тепло, мягко и спокойно. Она кормила его своим молоком — он ел, орал и кусался, потому что вкус был мучительно гадким, но голод заставлял пересиливать отвращение. Если никто не видел, она плакала в эти минуты, гладила его по спине и называла «бедным маленьким чудовищем», и от прикосновений ее, от знакомых звуков голоса делалось легче…
«Не бей его, — говорила она мужу, бесстрашно останавливала тяжелую руку, — не смей! Разве тебе неизвестно: сколько раз ударишь подменыша — столько и будет бито твое родное дитя!» Так говорила она, но Хельги верил: это только слова, и защищает она не пропавшего годы назад родного сына, а выросшее у нее на руках чудовище.
Когда он сказал свое первое слово, она в ужасе ударила его по губам, потом принялась трясти за плечи, хлестать наотмашь: «Не смей! Не смей так меня называть!» А он только громче орал: «Мама!», потому что по-другому не умел. Но ей казалось — назло. Она почти убила его в тот раз. Спас, как ни странно, ярл. Выхватил ребенка из рук обезумевшей жены и отшвырнул в угол. И все те дни, что он провел между жизнью и смертью, она не отходила от него ни на шаг, не сомкнула глаз ни на минуту…
А потом мучила, мучила безжалостно рассказами о брате Улафе. Каким бы он рос замечательным, смелым, сильным и умным, каким великим воином должен был бы стать, если бы не злая судьба… Из всех мальчишек фьорда… да что там фьорда! — из всех детей Севера Хельги был самым метким стрелком, самым лучшим пловцом, самым выносливым гребцом. И не в природе нечеловечьей дело было, а в стремлении доказать. Из всех состязаний он проиграл только два, и то только потому, что накануне, по стечению обстоятельств, папаша избивал его так, что больно было шевелиться. С девяти лет он шел в бой наравне со взрослыми — и те признавали это. Он был первым всегда и во всем, за одним исключением: сколько бы ни старался, не мог превзойти братца Улафа — того, каким тот должен был бы стать…
«Вот, принес твоего выродка, — сказал ярл, свалив безжизненное тело подменного сына у ног жены. — Начинай готовить тризну, на этот раз точно не выживет». И Хельги мучительно хотелось ответить «не дождетесь!», но жуткая боль в пробитой насквозь груди не давала даже дышать. И снова жена ярла проводила бессонные ночи у его изголовья, и глаза ее были красными от усталости и слез… И она же несправедливо и жестоко попрекала его потом, втолковывала, что уж братец-то Улаф никогда так глупо не подставился бы под стрелу…