— У нас виноград рвать? — спросил Илиодор.
— Так надо, — сказала Мунька, дымя.
Было непонятно, ради чего Распутин (которого трепетно ждут в Царском Селе) вдруг решил из Палестины завернуть в Царицын, — это Илиодора озадачило, и он решил Гришку принять, но без прежних почестей. Распутин прибыл не один. Возле него крутилась Тоня Рыбакова, бойкая учительница с Урала, которая чего-то от него домогалась, а Гришка не раз произносил перед нею загадочную фразу: «Колодец у тебя глубок, да мои веревки коротки…»
— Это ты Саблера в Синод поставил? — спросил Илиодор.
— Ну, я. Дык што?
— А зачем?
— Мое дело… Мотри, скоро и Столыпина турну!
При этом он встал на одно колено, лбом уперся в землю.
— К чему мне поклоняешься? — удивился монах.
— Да не тебе! Показываю, как Цаблер принижал себя, благодарствуя. Эдак скоро и Коковцев учнет мне кланяться…
Илиодору стало муторно от властолюбия Распутина; он сказал, что отъезжает с певчими в Дубовицкую пустынь.
— Ну и я с тобой, — увязался Распутин.
Мунька с Лохтиной от него — ни на шаг. «Если он во время прогулки по монастырскому саду заходил в известное место, то они останавливались около того места, дожидаясь, пока Григорий не справится со своим делом». Илиодор сказал дурам бабам:
— Охота же вам… за мужиком-то!
— Да он святой, святой, — убежденно затараторила Лохтина. — Это одна видимость, что в клозет заходит… Подвыпив, Гришка завел угрожающий разговор.
— Серега, — сказал Илиодору, — а ведь я на тебя баальшой зуб имею.
Ты со мной не шути: фукну разик — и тебя не станет.
Дело происходило в келье — без посторонних. Илиодор железной мужицкой дланью отшвырнул Гришку от себя — под иконы.
— Нашелся мне фукалыцик! Молись…
Распутин с колен погрозил скрюченным пальцем:
— Ох, Серега! С огнем играешь… скручу тебя! Илиодор треснул его крестом по спине.
— Не лайся! Лучше скажи — зачем пожаловал?
Распутин поднялся с колен, и в тишине кельи было отчетливо слышно, как скрипели кости его коленных суставов, словно несмазанные шарниры в мотылях заржавевшей машины. Он начал:
— Мне царицка сказывала: «Феофана не бойсь, он голову уже повесил, зато Илиодора трепещи — он друг, а таково шугануть может, что тебе, Григорий, придется в Тюмени сидеть, а и нам, царям, будет трудно…»
(Илиодор молчал. Слушал, хитрый. Даже не мигнул.) А царицка, — договорил Распутин главное, — готовит тебе брильянтовую панагию, что обойдется в сто пятьдесят тыщ! Будешь епископом… Только, мотри, царя с царицкой не трогай!
Стало понятно, зачем Распутин приехал. Сначала Илиодора хотели запугать, а потом и подкупить для нужд реакции. Но это еще не все: заодно уж Гришка из поездки искал себе прибыли.
— Ты, Серега, собери с верующих на подарок мне? Сказал и больше не повторялся. Он человек скромный. Зато Лохтина с Головиной теперь преследовали Илиодора:
— К отъезду старца чтобы подарок был! А на вокзале, как положено, девочки должны цветы ему поднести… Пожалуйста, не спорьте — пора Царицын приобщать к европейской культуре…
Вступив на стезю «европейской культуры», Илиодор во время службы в церкви пустил тарелку по кругу — для сбора подаяний на проводы старца. Храм был забит публикой, но тарелка вернулась к аналою с медяками всего на двадцать девять рублей. На эти плакучие денежки иеромонах хотел купить аляповатый чайный сервизик. Узнав об этом Мунька о Ольгою Лохтиной возмутились:
— Такому великому человеку и такую дрянь?
— А где я вам больше возьму? — обозлился Илиодор.
Дамы сложились и добавили своих триста рублей.
— Вот деньги… и считайте, что от народа. Илиодор сразу и решительно отверг их:
— Это не от народа! Сами дали, сами и дарите Гришке…
Распутин со стороны очень зорко следил за приготовлениями ему подарка «от благодарного населения града Царицына» (Европа — хоть куда!). Известие о том, что на тарелку нашвыряли бабки одних медяков, приводило его в содрогание. Тоне Рыбаковой он даже пожаловался: «Не стало веры у людей, одна маета… Ну, што мне двадцать девять рублев? Курам на смех!» Мунька с Лохтиной купили Распутину дорогой сервиз из серебра, который и вручили ему на пароходной пристани, причем девочка Плюхина поднесла Гришке цветы, сказав заученные по бумажке слова: «Как прекрасны эти ароматные цветочки, так прекрасна и ваша душенька!» Распутин, красуясь лакированными сапогами, произнес речь, из которой Илиодор запомнил такие слова: «Враги мои — это черви, что ползают изнутри кадушки с гнилою квашеной капустой…» С веником цветов в руках, размахивая им, он начал лаяться. Пароход взревел гудком, сходню убрали. Борт корабля удалился от пристани, а Распутин, стоя на палубе, еще долго что-то кричал, угрожая кулаками… Возле фотографии Лапшина шумели жители Царицына, требуя, чтобы владелец ателье больше не торговал снимками троицы — Распутина, Гермогена, Илиодора; Лапшин из троицы сделал двоицу — теперь на фотографии были явлены только Пересвет с Ослябей, а Гришку отрезали и выкинули. Назначение Саблера в обер-прокуроры словно сорвало тормоза, и в бунтарской душе Илиодора что-то хрустнуло; сейчас он круто переоценивал свое отношение не только к царям, но даже к самому богу. Сразу же после отбытия Распутина он поехал в Саратов — к Гермогену и, недолюбливая словесную лирику, поставил вопрос на острие: