Министерство внутренних дел оштрафовало издателей газет на крупные суммы, одну из газет закрыли вовсе. «Вы не должны обращать внимание на подобные дрязги, – успокаивали князя из Петербурга, – правительство всегда будет поддерживать на местах власть имущих».
«Благодарю! – сказал Мышецкий. – Но я уже изгажен!»
Впрочем, это он сказал только себе. Никогда еще не служил он с таким упоением, как именно сейчас, когда изо дня в день его обливали помоями. Задуманный им план постепенно отливался в законченные формы.
Не был до конца выяснен только вопрос с султаном Самсырбаем: откажет он или уступит в земле, которою владеет от щедрот мифического аллаха?
Главный же козырь в руках Мышецкого – спекуляция землей с колонистами – был сильно побит «Особым мнением» сенатора Мясоедова. Но (с волками жить – по-волчьи выть) Сергей Яковлевич спрятал это «мнение» под сукно.
Навестив Влахопулова на его даче в Заклинье, Мышецкий многое утаил от губернатора, сказал только одно:
– Симон Гераклович, пришло время сажать киргизов на землю – хватит им по степи болтаться!
– Что вы, батенька мой, – рассмеялся Влахопулов. – Да никогда киргиз не сядет на землю. Попробуй посадить – так он в Китай удерет. А они ведь подданные его величества! С вас же и взыщется…
– Сядет, – ответил Сергей Яковлевич. – Сядет киргиз на землю, как миленький. И не садится он потому только, что земли-то у него много, но своей нету. Дайте ему кусок, закрепите права – сядет!
– Ну, и что же он делать будет?
– Хлопок, садоводчество и шерсть – вот удел, как мне видится, будущего киргизского племени…
Горло Влахопулова, в оправдание болезни, было обмотано косынками, говорил он нарочито хрипло, часто откашливался в бумажку и, скомкав, швырял эти бумажки вокруг себя.
– Прожектер вы, батенька, – сказал он, клокоча ожиревшими бронхами. – Помню, и я вот, как вы, был еще молоденек. И так уж мне хотелось проекты писать! Два сочинил даже. На гербовую бумагу истратился…
– Ну, и как же?
Симон Гераклович тускло посмотрел на своего помощника.
– Взгрели, – ответил просто. – Каждому сверчку – по своему шестку. И правильно! Что вы на киргизят-то смотрите? Любите вы их, что ли? Нет… Ну и плюньте! Жена есть? Вот и любите ее, пока она молода и красива. А остальное… тьфу, яйца выеденного не стоит!
Возвращаясь от губернатора, Мышецкий раздумывал об усыплении старости. Нет, конечно, он тоже не избежит познания этих недугов – застоя мысли, ожирения интеллекта, затвердения сердца. И потому именно сейчас, пока он молод, надо сделать как можно больше хорошего, честного, полезного для людей.
И ему вспомнилось неожиданно – забытое, давнее:
- И уж отечества призванье
- Гремит нам: «Шествуйте, сыны!..»
Коляска, пронырнув под воротами, вкатилась в город. Вытянулся городовой у первого кабака, и под копытами гарцующих лошадей застучали булыжники новенькой мостовой. Стало на миг почему-то печально: сколько было истрачено пылу и слов только на то, чтобы заставить людей уложить один к одному булыжники.
Ну, вот он и проехал, – ничего не скажешь, гладко, спокойно, как по маслу, а дальше – что?
«Боже, – вздохнул Мышецкий печально, – а что великого я смогу вспомнить под старость?»
– Тпррру-у, – ответил кучер. – Приехали…
Едва он шагнул из коляски, как его сразу же оглушил рев голосов, визги баб, детский плач. Мышецкий заткнул уши мизинцами, и два пристанских жандарма, размахивая кулачищами, пробили перед губернатором тесный коридор, быстро сомкнувшийся за его полусогнутой спиной.
В конторе пароходной пристани Сергей Яковлевич не сразу отыскал Кобзева, зажатого у стола толпою переселенческих старост, которые умоляюще прижимали к груди свои переломленные шапки.
Иван Степанович при появлении Мышецкого спрятал платок – весь в пятнах крови.
– Да нет же пароходов, – расслабленно убеждал он. – Сверху еще не спустились… Вывезем, здесь не оставим!
Мышецкий велел старостам убираться и спросил у Кобзева:
– Кажется, грузите? Какая партия?
– Читинские только.
– А больных много?
– Там отбирают. Прямо на трапе. Студенты…
Сергей Яковлевич вышел из конторы, и старосты, затоптав ногами цигарки, сразу же обступили его, галдя:
– Ваше благородье, нас кагды? Эвон, поистрепались… Детишек хороним, деньжата усе исхарчили… Помираем!
Мышецкий прошел через них – глухо и слепо, выдрав полы своего пальто из грязных армяков и чуек.