— Ленин? Еврей, — уверенно говорил публицист. — Поймите, я никоим образом не оправдываю погромов и вообще не приемлю наших жидоборцев, эти кислые щи… но задумайтесь: ведь вся верхушка — еврейчики! Конечно, я понимаю, угнетение и все прочее, хотя не так уж и угнетали… у меня множество друзей в этой среде, и все прекрасно сотрудничали в печати или имели обширную адвокатскую практику… Но положим даже, что угнетение: разве может быть случайностью такой состав правительства, в котором русских не больше четверти? А насчет Ленина лично знаю, наслышан от его же бывших товарищей. По отцу русский, и то сомнительно, по матери еврей. Вы послушайте эту картавость, а главное — посмотрите на жесты, на иудейскую убежденность в своей правоте…
— Слушайте, Илья Васильевич, — не выдержал как-то Казарин, встретив в коридоре Ловецкого. — Вы всех знаете, везде печатались. Этот Извольский, или как его, он что, в самом деле публицист?
— Точно не скажу, голубчик, — сокрушенно покачал головою Ловецкий. — Возможно, что и публицист. Этого добра знаете сколько развелось перед войной? Где-то я его определенно видел. Вертелся по редакциям или на митингах орал — но мордография мне знакома.
— По-моему, он тут не просто так, — многозначительно сказал Казарин.
— А по-моему, он идиот, и только, — кротко отвечал Ловецкий.
— Идиоты-то всех и опасней, — сквозь зубы проговорил Казарин, отходя.
На четвертый день беготни и трепотни Извольского он пошел к Хмелеву.
— Можно к вам, Николай Алексеевич?
— Входите, входите, — добродушно пригласил профессор.
Он постарел за последнее время и как-то смягчился, словно побоище на Смоленском его отрезвило; и странное дело — в этой мягкости чувствовалась большая сила, чем в желчности и ярости, кореживших его в январе.
— Вы, я знаю, простите меня, если что не так скажу, — начал Казарин, усаживаясь (он поколебался, не перекреститься ли на икону, которую Хмелев с первого дня в Елагином дворце повесил в правый угол комнаты, — но решил, что перед серьезным человеком притворяться грешно). — У меня сильные подозрения, что этот наш новый гость — провокатор.
— Не думаю, — нахмурившись, сказал Хмелев. — Провоцировать нас бессмысленно, у них других дел хватает. Что, по-вашему, в Смольном только и думают, на чем нас подловить?
— Очень возможно, — кивнул Казарин. — Они сами теперь не знают, как от нас избавиться: хотели дворец искусств, а получили очаг сопротивления. Самый лучший способ пересажать всю петроградскую интеллигенцию — это спровоцировать нас на выход из берегов.
— Да опомнитесь вы, Вячеслав Андреевич, вон Гувер в «Нашем пути» в каждом номере пишет, что их надо перевешать, — и что ж они, реагируют? Два раза закрыли, редактор поменял вывеску — и пожалуйста!
— Писать про них можно что угодно, они читать не любят. А вот заговор — прекрасный предлог, и заговор они в скором времени слепят, — твердо сказал Казарин. — Своими руками, чтобы тем вернее скомпрометировать нас. Пока мы действуем в рамках закона — убогого, неправого, несправедливого, какого угодно, — мы в своем праве. Но как только они поймают нас на заговоре, а еще лучше бы на спекуляции, — прикроют не только коммуну, это бы Бог с ним, а и всю прессу и всякое инакомыслие.
— Да с чего вы взяли, что он плетет заговор?
— Он постоянно об этом говорит. Вы послушайте его за обедом, как разглагольствует!
— Я не слушаю, я далеко сижу…
— А напрасно! Он только и повторяет: вы, первые жертвы режима… сосланные, запертые… создать оплот духовной борьбы, возглавить движение против извергов! И все это, знаете, так пылко — совершенно в духе большевиков!
— Вы что, предлагаете мне выкинуть его отсюда? — вскинул брови Хмелев. — Но какие мои полномочия?
— Чтобы указать на дверь, полномочия не нужны.
— Вот что я вам скажу, Вячеслав Андреевич, — проговорил профессор серьезно и тихо. — Время теперь такое, что закладывается все на много лет вперед. И повернуть события еще не поздно — я знаю, что говорю. Неужели вы вправду думаете, что они удержат власть? Что. Россия так вот и дастся им в руки? Погодите, будет и сопротивление, и захват Петрограда патриотически настроенной армией, и расправа над всей этой швалью. Громко ликовать не будем, тихо перевешаем. Но — перевешаем, миндальничать не станем. Так вот, пока наши не вошли в город, наше дело — расшатывать их власть изнутри: митинги, разговоры, что хотите. Мы начнем, армия поддержит.