— Половина первого ночи, — сказал он тихо. — Ты, я вижу, не очень-то удивлена моим отсутствием. Она пожала плечами:
— Ты сам себе хозяин.
— Могла бы хоть испугаться…
— Что от этого изменится?
— Да, ты-то женщина без предрассудков…
Слово за слово, он выдал ей по первое число. Она слушала молча, ни разу (против его ожиданий) не заплакала и все смотрела в огонь, иногда подкладывая в раскаленный печной зев сырое еловое полено. Тогда огонь принимался шипеть. Молчание ее бесило Казарина сильнее всего.
— Если хочешь, я уйду, — наконец сказала она устало.
— Нет, уйду я! — крикнул он в ответ. — Я уйду, потому что ночевать вместе после этого — страшная ложь! Подожди, за ночь я, может быть, приду в себя. Прости, если я наговорил тебе лишнего. Но я в самом деле сейчас не владею собой.
Она кивнула, удерживать не стала, и это тоже взбесило Казарина. Он хлопнул дверью, промчался по коридору и вышел в ночь, сырую и пахучую, как еловые дрова. В последний раз они гуляли вместе неделю назад. Он быстро прошел по мосту, брезгливо миновал Крестовский и очутился на Петроградской, в город они с Марьей выбирались редко — для прогулок был парк, в гостях бывали и того реже: пару раз у Стечина да трижды у Зайки. Теперь он шел по ночному Питеру в смятении и раскаянии: не надо было ссориться; если часто ругаться, она непременно уйдет. За все время знакомства мы не ссорились столько, сколько за январь, — но что поделать, совместная жизнь трудна. Удивительно, как профессора до сих пор друг друга не поубивали. По ночам все еще было холодно. Уличное электричество, само собой, отключили, и город наполнился звуками — словно только свет мешал им набрать настоящую громкость. В городе пели, кричали, звали на помощь, убегали от погони, стреляли, — Казарин отвык от такого количества звуков в своей елагинской идиллии. Он остановился посреди Зелениной и прислушался.
Казалось бы, все было на месте: ночь, весна, город, — и даже зеленый оттенок неба, словно грезящего о поре, когда зазеленеет все; и вместе с тем этот Петербург был так не похож на волшебный мир его юности, что и в саму юность верилось с трудом. Миг, когда от столицы отлетела душа, остался никем не замечен. Последняя зима была еще прекрасна — голодной легкостью всего тела, кокаиновым снежным холодом, гибельным вдохновением; но с весной все кончилось, потекло, отсырело. Петербургская весна всегда была временем тягостным и гнилым — но в болотистых ее испарениях, как в парах опия, были болезненное опьянение, темные зовы, мучительные обещания. Нынче каждый дом был только домом, подворотня — только подворотней. «А всего верней, это я постарел», — подумалось ему.
Казарин родился в чопорной, вместе гордой и уязвленной Варшаве, провинциальность которой сразу понял, едва в восемнадцать лет приехал держать экзамен в Петербургский университет. Он любил и время, которое проклинали теперь все кому не лень, — время расшатывания устоев и прилежного усвоения пороков. Казарин знал, что в обвинителях недостатка не будет — его поколению припомнят и роскошь, и праздность, и мнимое равнодушие к великим вопросам — однако был ли лучший ответ на великие вопросы, нежели все эти легкие, невесомые мальчики и девочки, так любившие пудру и сафьян, так мало любившие жизнь?
О да, они были легки — но кто упрекнет в избытке легкости фарфоровую танцовщицу из музыкальной шкатулки? Кто же не знал, что у Сонечки Голубкиной чахотка? — но как весело смеялась сама Сонечка и как светло она плакала: из-за скорой смерти, думаете вы? Дудки! стоит ли смерть наших слез, покрасневших глазок и бледности! Она плакала из-за того, что парикмахер испортил ей локоны… перекалив щипцы. Княжнин прочел письмо Спесивцевой, расхохотался, ушел в кабинет и застрелился. Инеса, чьего настоящего имени никто не помнил, пять раз клялась, что отравится от несчастной любви, и отравилась после шестой клятвы; и можно ли было желать лучшей судьбы для крошечной большеглазой девочки, вечно ходившей в черном и влюбленной в какого-то католика, монаха, которого, скорей всего, никогда не существовало? Но откуда тогда на ее похоронах взялся строгий джентльмен — тоже в черном, — ни слова ни с кем не сказавший и исчезнувший так же неожиданно, как и появился? Бедная Инеса.
Да, Бердслей, да, маскарад, да, запоздалые русские игры в галантный век — которого у нас не было, потому что какая же галантность под вечный хриплый крик терзаемого на дыбе, под щелканье бича, под азиатское гиканье Пугача и его зипунного войска! Казарин за то и любил Стечина, что в нем и его приятелях узнавал ту же легкость — только новые денди меньше улыбались; прежние выбрали гибель добровольно — новых никто ни о чем не спросил. Неприспособленность к жизни; о, эта неприспособленность к жизни! Да было бы к чему приспособляться… Деньги стоило только получать в наследство или выигрывать в карты. Прекрасны неприкаянность и беспомощность, отвратительны угрюмая земская честность, самодовольная основательность, болтовня борцов…