Не дожидаясь, пока мать закончит заправлять, девчонка полезла на койку, по-мушиному счесывая с ног сандалии, выворачивая с себя одежду и утягивая ее, недоснятую, под забираемое без остатка одеяло. То не была усталость после тяжелого дня – то была ее обычная злая лень, потому что девчонкины глаза, какими она, устроившись, смотрела на мать, вовсе не были сонными. По ним, прозрачным и блестящим, как зеленые стекляшки, Софья Андреевна поняла, что девчонка не уснет по меньшей мере несколько часов, как это часто бывает дома, когда они лежат головами в разные стороны комнаты и блуждают по потолку, пугаясь на нем всякой шевелящейся черной нитки или уличного отсвета, потому что это означает встречу взглядов,– а привычная химера люстры делается человекообразна и похожа на бальное платье из висячего хрусталя. По сравнению с домашним здешний потолок, с его сыпучей мертвечиной и дико неподвижными тенями листьев – буквально тенями прошлого,– казался гораздо страшней. И как ни хотелось Софье Андреевне побыстрее лечь – из-за неэкономной длины шнура освещенная, жилая часть чуланки казалась низенькой, пригибала,– все-таки она замешкалась, ища последнего на этот потерянный день занятия. Щеки дочери были, точно у двухлетней, вымазаны шоколадным тортом. Софья Андреевна знала, что никакая сила не заставит угрюмую дочь хотя бы стереть эту клоунскую раскраску намоченным полотенцем, но ей нестерпимо захотелось умыться самой – хотя бы размочить огородную пыль условного Ижевска, готовую вот-вот окаменеть на лице серой маской подобострастной вежливости. Доставая из сумки полотенце, она спокойно сказала дочери, что скоро вернется, чтобы та никого не боялась. Дочь, подпрыгивая на попе, что-то там у себя поправляя, только равнодушно хмыкнула. Невозможно было понять, о чем она в действительности думает: взгляд, каким она проводила мать, был чем-то очень похож на бесстрастное свечение перекаленной лампы, в которую крупной черной дробью стреляла мошкара.
Но как только дочь, своим неведением об отце делавшая Ивана несуществующим, оказалась закрытой в чулане и на всякий случай заложенной на тугой наружный крючок, все вокруг непостижимым образом изменилось. Стоя посреди непроглядной, с золотыми плывущими кругами темноты сеней, Софья Андреевна почувствовала то же, что и несколько часов назад, у вечереющего пруда, где краски, маслянисто-темные у дальнего берега, становились чем ближе, тем светлей и ложились у самых ног кромкой нежного, сияющего счастья – делали место, где стоишь, самым лучшим и счастливым, как никогда не бывает в жизни,– и теперь, среди глухих иллюминаций внутреннего зрения, Софья Андреевна опять ощутила, что Иван совсем недалеко. Тотчас из мягкого угла, откуда густо несло овчиной, вывалилось какое-то горячее существо и, жарко дыша, будто задыхаясь от тихого смеха, потащило Софью Андреевну на улицу.
Там, на крыльце, гладко вдоль ступеней освещенном луной, существо оказалось носатой стряпухой: кримпленовые розы на ее расплывшемся теле сделались пепельными, улыбка на бесформенном лице темнела, будто шелковая вышивка. Внезапно, прижимая плоский палец к губам, она закивала на двор, где из одной до предела натянутой тени в другую шла, озираясь, статная в белой водолазке, как портновский манекен, почтальонка Галя. Она заглянула за дрова, за неясную телегу под навесом, груженную чернильной темнотой и задиравшую мертвенно-тонкие оглобли к пылающей луне, постояла подбоченясь: ее приятный зад сердечком вызвал у Софьи Андреевны желание выйти и отчитать ее, как она всегда отчитывала своих грудастых и задастых старшеклассниц, не умеющих скрывать себя под формой, как требует школьный устав. Однако сейчас Софья Андреевна продолжала стоять в оцепенении, позволяя стряпухе держать себя за талию. Взвизгнула, отпахнувшись каким-то плясовым молодецким жестом, расшатанная калитка – Галя прошла в огород. Тотчас, не теряя ни минуты, стряпуха потянула Софью Андреевну в противоположную сторону, и уличная калитка отворилась перед ними совершенно беззвучно.
Темные избы стояли вдоль улицы строго друг напротив друга и пошевеливали серыми флагами; транспаранты, протянутые между ними, обвисли, спрятав в складках праздничные лозунги. Луна с воспаленной кромкой, будто губа в простуде, своим пыланием делила все, подобно себе, на астрономически контрастные части: невидимые стороны деревьев и домов только угадывались как бы влажными отпечатками на непроглядной темноте и переходили в свет с теми же мучительными подступами, с тою же дырявой рябью, что рисовалась в небе по лунному диску,– гладкими были только привязанные к флагам, трущиеся на ветру воздушные шары. Стряпуха и Софья Андреевна быстро прошли вдоль двух или трех опутанных тенями палисадов; дальше тяжело стояла на отскобленном дугою песке приоткрытая створа из толстых досок, вероятно, гаражная: из щели мягко тянуло бензином и голой землей. Стряпуха, хихикнув, с пьяной силой толкнула Софью Андреевну к гаражу и сама пошагала прочь на цыпочках, взмахивая руками, фукая спадающими туфлями, будто ведьма, напустившаяся со своей нелепой пляской на стоящие стоймя при лунном свете перья молодой травы. В гараже послышалось шероховатое царапанье: первая спичка, поежившись и постреляв багровой серной сыпью, сразу же погасла, зато вторая дала высокий язычок, от которого заалела пахучая папироса и осветила лицо мужчины, поджидавшего у самого входа. Это был абсолютно трезвый, серьезный, до атласного лоска выбритый Иван.