– Отца моей дочери. Он со студенческих лет искал человека, с которым можно было бы культурно спиваться. То есть не просто спиваться, а с умными разговорами, – продолжала Мамася.
Долбушин опустил голову.
– Понятно, – сказал он.
– Ничего вам непонятно! – взорвалась Мамася. – Вы не то подумали! Он не спился! Он абсолютно нормальный человек, но все эти посиделки и псевдотворческий антураж… С какой радости я вам все это рассказываю?
Долбушин промолчал. Мамася окончательно рассердилась на него и на себя.
– Как вас вообще зовут?
Долбушин сказал. Мамасе его имя не понравилось.
– Альберт? Хорошо, что мы не в книге! Для книги ваше имя слишком вычурное, нарочитое. В книге я назвала бы вас Никитой или Петром.
– Значит, Петр! – Долбушин сильно накренился вперед и поднялся, опираясь о стол. – Мне нужно отдохнуть. Никому не звоните. Если позвоните – куда угодно, хотя бы самому надежному другу! – нас вскоре найдут и застрелят.
– Нас? – тревожно переспросила Мамася.
– Про вас не знаю. Но меня и девочку точно.
Десять минут спустя Долбушин спал на кровати Артурыча и в его пижаме, даже и ночью не выпуская зонт. Во сне по его лицу прокатывались волны боли – и непонятно было, что служит ее источником: рана, зонт или что-то другое, никак с ними не связанное.
Мамася сидела на соседней кровати, на которую незадолго перед тем перетащила Элю. Девушка лежала, уткнувшись лицом в подушку. «Такая же, как Рина, и с такой же длинной, решительно-худой спиной!» – подумала Мамася. На всякий случай она провела рукой по ее голени, проверяя, нет ли пристегнутых ножен.
Был тот ночной час, когда восприятие мира сдвигается, а вещи кажутся такими, какие они есть, во всей своей истине. Понимаешь, например, что носок – это тряпочка, обмотанная вокруг ноги, а деньги – нарисованные бумажки. Мамася смотрела на Элю и не понимала, кто это. Рина или не Рина? Ее дочь или не ее дочь?
«Все мои дочери! А я безумно устала!» – беспомощно подумала Мамася, уступая своей усталости. Она сходила на кухню погасить свет, потом легла рядом с Элей и, положив голову ей на ноги, уснула.
Суслики тихо дышали в своих норках.
Глава 14
Культурист и Чучундрик
Я играю сам с собой в невеселую игру. Я сижу в окопе. На нас идут хорошо вооруженные дивизии. Я замерз, устал, голоден и простужен. На лице у меня щетина, шинель сырая, в ботинках чавкает грязь. У меня две обоймы патронов, граната, фляга с водой, в кармане кусок хлеба – и это все. Командир застрелился ночью, политрук сбежал. Всеобщая паника. Вокруг все задирают руки. Хватит у меня мужества остаться в окопе и умереть? Или я найду тысячи отговорок и оправданий для своей трусости?
– Н-нет! – сказал Макс.
– Н-никогда! – сказал Макс.
– Не уговаривай! – сказал Макс.
– Ни за ч-что! – сказал Макс.
– Она т-тебе сама с-сказала? – спросил Макс.
– А ей кто сы…сказал? – спросил Макс.
– Ну так и б-быть! – сказал Макс.
– К-когда? – спросил Макс.
– А мы успеем? В-вот б-блин! – вскочил Макс.
Самое забавное, что во время всей этой тирады Афанасий едва признес два-три слова, спокойно ожидая финала. Он знал, что слов можно не тратить. Поначалу Макс всегда отказывается, после чего его «нет» превращается в «да» методом самоуговаривания.
Час спустя Макс и Афанасий ехали на электричке встречаться с Ниной и Гулей. Макс дремал, вздрагивая головой всякий раз, как электричка ускорялась. Под курткой угадывался шнеппер, с которым он не расставался даже ночью, рискуя отстрелить себе большие пальцы ног.
Афанасий дышал на стекло вагона и задавался извечными вопросами. Вопросы были такими: люблю ли я Гулю? Что такое любовь? Каким образом я могу быть уверен, что это чувство именно любовь, а не симпатия? Ведь Гуля часто кажется мне больше смешной, чем красивой. Ее ноги кажутся мне слишком худыми, а колени торчащими. Меня раздражают ее взвизгивания и привычка все хватать и трогать. Можно ли любить человека и одновременно замечать его недостатки? И может ли такое случиться, что я проживу всю жизнь и никого так и не полюблю? Вдруг я психологически бракованный? Ведь это, в принципе, было бы ужасно!