Дарина знает, по глазам вижу.
— Помоги, девонька! — Дарина уцепилась за руку. — Помоги. А мы уж не обидим… будь ласкова. Сочтемся по чести. Гусей двух дам, наижирнейших. Сальца. Солонинки. Колбасок домашних. И медок у нас имеется…
Серость распростерлась до края леса.
Уйти?
И бросить людей… Ничего страшного, переедут в другое место. А лес зарастит проплешину, через пять лет, через десять, но убаюкает тварь.
Вот только еда… еда — это аргумент. Сало. Гуси. Солонина. Одену мясо нужно. Он не жалуется, конечно, только я сама понимаю, насколько ему не хватает нормальной еды.
А Дарина, крепко держа меня за руку, продолжала уговаривать.
И я согласилась.
Ну не дура ли?
Я сняла куртку, разулась, отстегнула ножны — железо будет мешать разговору — и, зачерпнув обеими руками серую, крошащуюся землю, высыпала на волосы. Провела ладонями по лицу и, закрыв глаза, сунула руку в переплетение сухих корней.
Отзовись.
Ты далеко. Тебе больно. И ты голодна. Мне ли не знать, что такое голод? Не веришь? Зря… Голод — это когда стираются границы дозволенного. У тех, кто слабее, — раньше. У тех, кто сильнее, — позже. Они сопротивляются, цепляясь за глупые понятия чести и достоинства, потому что всего остального их лишили.
Слышишь мою боль?
Слышишь, обнимаешь руку, не утешая, но предлагая отомстить.
Не получится. Я спою тебе колыбельную. Хорошую, ту, которую пела мне мама… она родом из совсем другого мира, где много камня и железа.
…что стало?
С миром?
…с мамой.
Она умерла. Все когда-нибудь умирают. Но не все возвращаются. И да, я хотела бы оживить ее, но знаю, что это невозможно.
Смеешься? Оплетаешь запястье, поднимаясь выше, пытаешься пробраться под кожу, чувствуя силу моей крови? Пусть так. Мертвым не стоит возвращаться… она бы стала другой, моя мама. Жестокой, как ты. Холодной, как ты. Ненасытной.
Да, как ты.
Что ты говоришь? Я слушаю. Я за этим пришла, чтобы взять твои обиды, если, конечно, меня хватит для них… тяжелые?
Позволь самой решать.
Серая земля, вцепившись в меня, спешит поделиться памятью. А я, стиснув зубы, выдерживаю огненный вал. Пламя принесли в глиняном горшке, а потом выпустили на сухую траву. И деревья кричали, сгорая заживо. Их пепел укрыл землю, но корни держались крепко. Они бы дали молодую поросль, но нет… новой болью — топоры и пилы, медленно перегрызающие жилы корней. Веревки. Лошади. Люди.
Ямы, которые остаются на месте выкорчеванных пней.
И деревянные зубья плуга…
Вымертвень добирается до самого локтя, но я держусь, утешаю, уговариваю забыть о боли, обиде… простить. Глотаю прожитые годы, когда землю заставляли отдавать.
Выжимали до капли.
Уродовали. Лишали разума. И убили.
Люди злые?
Не только люди. Альвы. Псы.
И не только злые. Разные встречаются. Но месть ничего не изменит.
— Прощения, — шепчу, позволяя ему разодрать запястье. И кровь моя льется, мешаясь с пеплом. В ней тоже хватает горечи, которую вымертвень не может не почуять.
…а ты простила, Эйо? Ты убила.
— Не из мести. Чтобы выжить.
…но убила.
— Да. Мне жаль.
Земля молчит. И то иное, разбуженное, в ней разглядывает меня, выискивая нечто, понятное лишь ему одному.
…хорошо.
Пальцы корней разжимаются, но у меня не остается сил, чтобы встать. И я отползаю на четвереньках, добираюсь до черты, за которой начинается живая земля. А Дарина бросается, обнимает, помогает сесть.
— Ну что?
Перед глазами все плывет от слабости.
— Он, — я провожу языком по губе, — он уйдет. Только землю надо накормить… хорошо накормить…
— Накормим, — обещает Дарина и сует в руки флягу из выдолбленной тыквы. — На вот, выпей, альва. Легче станет.
Питье пахнет мятой и ромашкой. Жажда сильна, но…
— Спасибо.
Отказаться мне не позволяют. Жесткие пальцы впиваются в шею.
— Пей, альва, пей. — Дарина прижимает долбленку к губам и поднимает, в горло льется отвар, и, чтобы не захлебнуться, мне приходится глотать. — Вот так… умница…
Ромашка почти заглушает сладковатый вкус гиссовой травки.
— Ты… обещала.
— Я отдам тебе обещанное, — говорит Дарина. — Я не лгунья. С тобой положу.
Я еще успеваю ощутить, как ремень захлестывает ноги. Ощущаю петлю на руках. И теплый плащ, которым меня укрывают.