— Почему вы так думаете?
— В обычаях Катралы чистить тело и душу перед смертью. Просить прощения или сыпать проклятиями мне ни к чему, я ведь не собираюсь уходить навсегда. А вот обмыться напоследок… Недурно! Очень недурно!
Он радуется, как ребенок. Или как безумец. Значит, сегодня Себерро Рен умрет? Но что-то ведь должно случиться дальше? Или нет?
— А потом? Что будет потом?
Его глаза недовольно моргают, как будто мой вопрос отвлекает калеку от сладостных мечтаний. Впрочем, недовольство не мешает ответить:
— Сынок, похоже, нашел для меня новое пристанище. Надеюсь, оно окажется уютнее, чем то, что досталось тебе. А впрочем, неважно. Любое сгодится, лишь бы…
Он говорит об этом почти равнодушно, как если бы совершал прыжки из тела в тело по пять раз на дню, а я все еще не могу забыть страх, настигший меня в беззвездном мраке. Там, где и бояться-то было нечего. Потому что не было ничего.
— Лишь бы начать игру сначала.
Что еще за игра?
Опускаю тряпку в ведро с уже заметно помутневшей водой. Вонь, наверное, вокруг стоит страшная. Должна стоять. Только мой нос ее не чувствует. Боль есть, а запахов, вкусов, ощущений… Я ведь толком не ощущаю тела. Все еще. Кажется, будто плаваю в просторной кадке, заполненной густым сиропом, и хоть могу дотянуться до ее стенок, но между ними и пальцами остается какая-то странная прокладка. Упругая, готовая принять любую форму, но слишком прочная, чтобы разорваться.
— Скажите, эсса…
Он вздрагивает. Непритворно. И переводит на меня взгляд не просто осмысленный, а острый, словно только что заточенный нож.
— Как давно я не слышал подобного обращения… Успел забыть это необъяснимое тепло, согревающее душу.
Скучает все-таки? Сожалеет о мире, который некогда покинул? Но ни за что не вернется, потому что здесь его ждет бесчисленное количество перерождений и какая-то странная игра.
— Вам все равно, в какое тело попадать?
— Конечно. — Глаза Себерро Рена смотрят на меня невинно и простодушно, почти просветленно. — Из любой плоти можно слепить все, что понадобится. Между этими двуногими куклами нет различий, они послушны и податливы, нужно только… — Он вдруг замолкает, всматриваясь в мое лицо так пристально, будто хочет просверлить в нем дыру, да не одну. И наконец после пугающе долгой паузы заключает: — Я не знаю, можно ли тебе верить.
Мимолетно хочется возмутиться, подняться на ноги, гордо швырнув тряпку в сторону, принять позу оскорбленного вельможи и… Может быть, произнести пламенную речь в защиту собственной честности.
Я же один из вас.
Я свой!
Или… нет?
Неужели некоторые выходцы из империи принимают сторону чужаков? Такая мысль лишь поначалу кажется вздорной и нелепой. Лишь первые несколько минут. А затем на смену ей приходит другая: почему бы и нет? Все возможно. Выгоду можно найти в любом, даже самом неприглядном, месте. Но куда проще и правдоподобнее, а потому и гораздо страшнее выглядит предположение, что мы, перейдя границу жизни или смерти, по-прежнему враждуем друг с другом. Здесь. В мире, существование которого казалось мне бредовой выдумкой.
Война? Что ж, это не самый плохой способ бороться со скукой.
И я равнодушно разрешаю:
— Не верьте.
Теперь наступает моя очередь молчать, в надежде что Себерро Рен, как и все старики, окажется словоохотливым в ущерб разуму.
Он ведь и правда очень стар. Он провел в чужом мире не один десяток, а может, и больше сотни лет. Но особенно важно, что по итогам принятых решений и совершенных поступков оказался там, где мы и встретились: в пустом подвале, лишенный не просто свободы, а возможности передвижения. Значит, что-то когда-то кому-то Себерро сделал не так, как следовало бы. И он прекрасно это понимает. Должен понимать. А понимание частенько рождает на свет одно нелепое, но беспощадное чувство. Чувство вины.
— Меня уже предавали, — нарушает молчание калека.
Допускаю. И конечно, виноваты не куклы. Предавали соотечественники, больше некому, ведь враг предать не может.
— Я всего лишь хотел повеселиться, а они… Устроили на меня охоту.
Ну давай, еще чуть-чуть! Выдавливай из себя историю, хотя бы по капле!
— Здесь нельзя верить никому. — Себерро Рен выпрямляет спину, пытаясь приподняться на обрубках рук. — Никому.
Он повторяет с такой настойчивостью, что приходится пообещать:
— Не буду верить.