— Не думаю, что революционное правительство удержит власть, — сказал он. — Но это восстание наверняка сорвет переговоры Франции с Пруссией.
— Сегодня я встретила человека, который сказал, что лучше сдать Париж: это поможет сохранить человеческие жизни. Пусть сапоги пруссаков будут ступать по нашим улицам, зато меньше людей умрет от голода и холода.
Шанталь рассказала сыну об Александре и задумчиво прибавила:
— Почему-то мне показалось, будто я его уже где-то видела или что мы и вовсе знакомы много лет.
Кристиан внимательно посмотрел на мать, потом сказал:
— Возможно, он прав. Быть может, стоит забыть о глупой гордости…
— Мне кажется, я зря сижу дома, — заметила Шанталь. — Почему бы мне не поработать в госпитале? Так я смогу принести людям пользу в это нелегкое время.
Кристиан протянул руку и коснулся ее плеча.
— Будешь ли ты работать в госпитале или сидеть дома — неважно. Все равно ты ангел, мама.
Шанталь грустно улыбнулась.
— А как твоя личная жизнь? — спросила она.
— Ты имеешь в виду нас с Аннабель?
— Да.
— Сейчас не время. Война. — В голосе Кристиана звучало встревожившее ее равнодушие. — Аннабель всего девятнадцать, она подождет. Я устал, пойду лягу. Спасибо за ужин.
Он разделся и лег, но уснул не сразу, потому что на душе лежала какая-то тяжесть.
Несмотря на суровые времена, жизнь Кристиана устроилась как нельзя лучше: он занимался делом, которое ему нравилось, мог содержать себя и мать, в него была влюблена прекрасная девушка. И главное — он видел. И все-таки в душе молодого человека жило нечто такое, что мешало поддаться опьянению настоящим.
То были мысли о Мари.
Была середина ноября. Все вокруг окутывал мягкий слоистый туман, облака казались подбитыми ватой.
С начала месяца Шанталь три раза в неделю посещала ближайший госпиталь Красного Креста: помогала сестрам милосердия ухаживать за больными и ранеными. Рядом с ней трудились парижанки — и простолюдинки, и аристократки. Дамы без сожаления сняли браслеты и кольца, не жалея рук, щипали корпию и скатывали бинты. Горе, тревога, голод, страх уравняли всех.
Шанталь понимала, почему парижане боятся сдачи города: отныне дворцы и соборы Парижа перестали быть неподвижными архитектурными конструкциями, они превратились в своего рода символы свободы, гордости, символы прежней, потерянной жизни.
Шанталь шла по улице; ее обгоняли другие женщины, озабоченные и, как правило, одинаково одетые. В те дни скромность одежды даже обеспеченных дам граничила с бедностью. Суровые времена оттеснили куда-то мысли о нарядах и удовольствиях. Черные, темно-синие или темно-коричневые цвета оживляли лишь белоснежные крылатые чепцы сестер милосердия. Со шляпок многих женщин свисали траурные вуали. Не было слышно ни смеха, ни громких голосов. В танцевальных залах разместились госпитали.
Больничный рацион был скуден, а потому женщины выбирали подопечных из числа раненых и приносили им суп, который варили дома, или какую-либо другую еду. Шанталь взялась опекать молодого тяжелораненого солдата, чисто по-женски пленившись его поступком на войне. Во время сражения при Бурже он был послан с разведкой, но на обратном пути наткнулся на пруссаков. Они стреляли в него и ранили, но, к счастью, ни одна из многочисленных ран не была смертельной. Каким-то чудом он добрался до своих и передал важные сведения. Узнав об этом, командование нашло возможность отправить его в Париж.
Когда Шанталь завела речь о его подвиге, он сказал;
— Нельзя судить о человеке по его поведению на войне. Там постоянно ощущаешь себя то ли пьяным, то ли безумным. Кажется, будто играешь в страшную игру. Быть смелым на войне — пустяки. Тут все продиктовано инстинктом самосохранения. Мирная жизнь — это совсем другое, она требует больше разума, больше мужества, не говоря уже о сердечной теплоте.
Его слова очень понравились женщине, и она твердо решила помогать именно этому солдату. Шанталь знала, что он не вернется в армию, — у него была серьезно повреждена нога, но, как казалось женщине, куда больше его тревожило что-то другое. Ей было известно его имя — Эжен Орвиль, и она без колебаний обратилась к нему просто по имени:
— Хотите, я напишу письмо, Эжен?
— Кому?
— Разве у вас нет родных?
— Есть. Куча братьев и сестер, да и родители еще, должно быть, живы. Но что им писать? Мы слишком давно не виделись.